Четыре года уже работает соответствующая промышленность, техника. Более 0,5 млрд. рублей дохода она государству принесла, что с лихвой покрыло те 25 млн. рублей затрат, которые не кончились до сегодняшнего дня позитивно. Но степень риска в моих собственных работах была достаточно высокой. Ну так — или 30, или 50, или 70% риска — высокий, конечно, процент риска. Но зато был поразительный эффект, когда работу удавалось довести до завершения.
В реакторных направлениях я не видел ничего похожего, и поэтому мое внимание привлекли высокотемпературный гелий (охлаждаемый реактор) и жидкосолевой реактор, которые мне казались каким-то новым словом (хотя и не совсем новым, потому что и тот, и другой реакторы уже пробовались американцами). Пробовались, скажем, газоохлаждаемые реакторы немцами. Обнаруживали эти реакторы свои большие преимущества: и с точки зрения коэффициента полезного действия, и с точки зрения потенциально возможного расхода воды на охлаждение реактора, и с точки зрения ширины зоны использования подобных реакторов в технологических процессах. Вот они мне казались новым словом, и, кстати говоря, эти реакторы казались и более безопасными, чем традиционные. Поэтому какое-то покровительство, ну, в рамках дирекции Института, которое я мог оказать этим направлениям, я оказывал. И более того, в некоторой профессиональной своей работе, какое-то соучастие в этих направлениях принимал. Но вот традиционное реакторостроение меня как-то мало интересовало, ну, и не поручено оно мне было, и казалось довольно скучным.
Конечно, степени его опасности (в тот период времени), масштаб опасности, который заложен в этих старых аппаратах, я не представлял. Но вот сосало такое чувство тревоги. Однако там были такие киты, такие гиганты и опытные люди, что мне казалось, что они не допустят чего-то неприятного.
И поскольку литература-то (наиболее подобранная) была западная, то, сопоставляя западные аппараты с нашими, это позволяло мне в некоторых книгах, статьях, делать выводы о том, что хотя здесь много проблем, связанных с безопасностью существующих аппаратов, но все-таки они меньше опасностей от традиционной энергетики с ее большим количеством концерогенных веществ, выбрасываемых в атмосферу, с радиоактивностью, выбрасываемой в атмосферу из тех же угольных пластов. И, так сказать, на это я больше обращал внимание.
Раздражала меня, конечно, ситуация, которая сложилась между руководством Министерства и научным руководством. Она неправильная была. По рассказам, по документам я знал, что исходная позиция была такая: Институт — например, наш — не входил в состав Министерства среднего машиностроения. Он стоял рядом с ним, как отдельная самостоятельная организация, и имел право диктовать свои научные требования, свои научные позиции. А Министерство — оценивая, конечно, научные предложения — обязано было технически точно их исполнять. Вот такое партнёрство. Научное предложение, не ограниченное влиянием власть имущих, и полная возможность для исполнения этого предложения, которое, скажем, с инженерной точки зрения нравилось руководству Министерства, — такая ситуация была правильной.
Затем наука оказалась в подчинении Министерства. Подросли Министерские кадры, набрались собственного большого инженерного опыта. Им казалось, что они и сами уже в научном плане всё понимают. И вот научная атмосфера в реакторостроении стала постепенно как бы подчиняться инженерной министерской воле.
Это я видел, это тоже меня тревожило и осложняло мои отношения с Министерством, когда я пытался как-то не очень осторожно высказываться по этому поводу. И победить я в этих проблемах не мог потому, что для реакторщиков министерских я был химиком, и это позволяло им как-то не очень внимательно прислушиваться к моей точке зрения, а к предложениям относиться как к неким фантазиям.
Таков общий фон, на котором происходила вся эта работа.
… Видимо, я хотел сказать, что в Институте впервые удалось собрать группу специалистов, которые смотрели на атомную энергетику как на систему, все элементы которой должны были быть равно экономичны, равно надежны, подобраны в зависимости от своих качеств и размеров, и в целом система атомной энергетики могла быть более или менее оптимальной.
Такие обобщающие работы были только начаты. Мне всегда казалось, что это правильный подход. Чтобы понять, какая доля энергии должна вырабатываться в форме ядерной энергии, нужно изучить текущее положение вместе с энергетической комиссией Анатолия Петровича; затем посмотреть, какую энергию нужно замещать ядерными источниками; потом посмотреть, в каких регионах это сделать наиболее целесообразно; после этого сформулировать требования к аппаратам, которые могли бы наиболее оптимальным образом соответствовать тем задачам, которые вытекали из топливо-энергетического баланса страны. И, выбрав соответствующие аппараты, инженерно работать уже над ними, чтобы они отвечали всем международным критериям безопасности. Вот к этой группе вопросов я был причастен, по крайней мере, в постановке задач, в развитии этих работ. Она довольно успешно началась.
Однако с болезнью Александра Сергеевича Кочинова и с последующими событиями всё изменилось. Сейчас вновь возобновлён чисто инженерный подход, где просто аппарат с аппаратом сравниваются. Каждый специалист, придумав либо какое-то усовершенствование существующего аппарата, либо принципиально новый, доказывает его преимущества. Единой системы критериев оценки нет. Может быть, сейчас её пытаются создать. Я в последние месяцы уже не знаю, что происходит, потому что когда-то я сформулировал характер этой работы, как он должен проистекать, но затем оказался из самой этой работы исключенным.
Что там происходит сейчас, мне трудно сказать. В общем составе работающей группы есть, конечно, умные специалисты. Может, всё и станет на свои места.
Вот на заседании 14 июня Николай Иванович Рыжков в своём выступлении сказал, что ему кажется, что эта авария на Чернобыльской АЭС была не случайной, что атомная энергетика с некоторой неизбежностью шла к такому тяжёлому событию. Тогда меня эти слова поразили своей точностью, хотя сам я не был ещё в состоянии так эту проблему сформулировать. Но вот он сформулировал.
Например, случай на Кольской АЭС. В главном, наиболее ответственном трубопроводе, по сварному шву вместо нормальной сварки сварщики просто заложили электрод и потом слегка его приварили сверху! Конечно, это могла быть страшная авария: разрыв большого трубопровода ВВЭРовского аппарата — это самая крупная возможная авария, с полной потерей теплоносителя, с расплавлением активной зоны и т. д.. Хорошо, что персонал, как мне говорил потом директор Кольской АЭС Волков Александр Петрович, был так вышколен, внимателен и точен, — потому что первый свищ, замеченный оператором, нельзя было увидеть и в микроскоп. Помещение шумное, каких-то звуковых сигналов тоже можно было не услышать. Тем не менее, оператор этот был настолько внимательным, что заметил аномалию на этом основном сварном шве.
Начались разбирательства. Выяснили, что это была просто халтура. Ответственный трубопровод халтурно заверен. Стали документацию смотреть. Там вроде подписи есть. При проверке документации оказалось, что не только подпись сварщика есть, что он качественно сварил шов, но и подпись гамма-дефектоскописта, который проверил этот шов, — шов, которого не существовало в природе. И все это было сделано, конечно, во имя того, чтобы «увеличить производительность труда». Больше швов варить. Такая халтура просто поразила, помню, наше воображение.
Это потом проверялось на многих станциях: эти же участки, эти же сварочные швы, — и не везде всё было благополучно. Частые остановки аппаратов, частые свищи ответственных коммуникаций, неудачно работающие задвижки, выходящие из строя каналы реакторов типа РБМК, — все это происходило каждый год.
Шли десятилетние разговоры о тренажёрах, которые всё успешнее, в большом количестве и лучшего качества ставились на Западе, — и которых мы по-прежнему не имели в Советском Союзе. Шли пятилетние, по крайней мере, разговоры о создании системы диагностики состояния наиболее ответственного оборудования, — и ничего этого не делалось.
Качество инженеров и любого другого персонала, эксплуатирующего атомную станцию, постепенно понижалось. Больше того, всякий человек, который бывал на стройках атомной станции, поражался возможности даже там, на таких ответственных объектах работать, знаете, как на самой последней халтурной стройке.
Все это, как отдельные эпизоды, было у нас в головах, но когда Николай Иванович Рыжков сказал, что атомная энергетика шла к этому, — то вот перед моими глазами встала вся эта годами создаваемая картина. Перед моими глазами встали специалисты собственного института, которые уж очень привычно относились ко всему происходящему в области строительства атомных электростанций. Вспомнил я Министерство, с его какими-то странными, в общем-то говоря, заботами — это не Главк, который нами руководил, это Главк, который действительно сводил концы с концами, доставал деньги, передавал информацию со станций на вышестоящий уровень, посылал куда-то людей на пуски-приёмки.
И я стал вспоминать, что нет ни одного человека, ни одной группы людей, которые вели бы целенаправленную работу по анализу ситуации в атомной энергетике, по изменению практики строительства станций, поставки оборудования, — хотя отдельные такие спорадические движения происходили.
Например, многолетняя борьба Виктора Алексеевича Сидоренко, поддержанная академиком Александровым, увенчалась, например, решением Правительства о создании Госатомэнергонадзора — такого государственного Комитета, представители которого должны быть на каждой станции, на каждом предприятии, изготавливающем ответственное оборудование для атомных станций, должны разрешать или останавливать работу в зависимости от её качества.
Этот же Госатомэнергонадзор должен был тщательно пересмотреть все нормативные документы и улучшить их, проверять соблюдение всех нормативных требований при практической работе. Этот вопрос был как-то решён.
Но был решён чудно как-то. Вроде, знаете, как сейчас Госприёмка. Появилось большое количество специалистов, хороших, но отвлеченных от конкретной инженерной практической и научной деятельности. Сели они за столы. Начали выбивать себе дома, столы, должности. Начались какие-то такие дополнительные, конечно, временные осложнения в проведении тех или иных операций… Но как видно было уже в начале деятельности этого Комитета, как показала Чернобыльская авария, эта организационная надстройка из-за отсутствия продуманности собственно реальных механизмов воздействия на качество атомной энергетики или не успела себя проявить, или никогда и не проявит. Требования ими формировались не идеальные, не такие, которые нужны были для безопасности атомной энергетики была, а исходящие из реальной ситуации, у нас сложившейся, используя некоторый западный опыт, с учётом уровня машиностроительного производства Советского Союза, которое не может обеспечить или не обеспечивает те или иные требования. Всё это оставляло довольно такое впечатление нестройной, не сложенной картины.
Многие регламенты, правила, требования были сложными, путанными, в отдельных частях даже противоречащими друг другу. Может быть, на первый взгляд, чтобы понять, что этого противоречия нет, надо было провести какую-то дополнительную работу. Всё, что, казалось бы, в нормальных условиях должно просто храниться на одной-двух дискетах на персональном компьютере, находящемся рядом с оператором, и он мог бы в любую минуту что‑то для себя уточнить, — всё это хранилось в старых, затрёпанных книжках, за которыми надо было идти, надо было их изучать, смотреть засаленные страницы… Это, конечно, производило довольно убогое впечатление. Но мне показалось, что впечатление этой убогости, остроту эту испытывали очень немногие люди. Я не видел своих единомышленников.
Как-то в руки мне попал журнал «Бизнесувит» — это еще, по-моему, 1985 год — в котором была статья, критикующая французов за активное сотрудничество (за попытку активного сотрудничества) с Советским Союзом в области ядерной технологии. Ну, предполагалось, что мы увеличиваем Франции поставку природного газа, а в ответ на этот товарный продукт французы нам поставляют ядерные технологии — роботов, которые способствовали бы проведению ремонтных работ, разгрузочно-перегрузочных операций, некоторое количество диагностических систем и целый ряд приспособлений, делающих технологию в реакторостроении и в эксплуатации атомных станций более современной. Но вот американский автор статьи критиковал французов, что они зря это делают (и по политическим, и по экономическим, мол, мотивам). Но в этой статье было написано чётко и ясно: что физика реактора и, так сказать, физические основы атомной энергетики Советский Союз создал такие же, как во всем мире, ни в чём не уступающие, но технологический разрыв осуществления этих физических принципов огромен, и незачем французам помогать русским его преодолевать.
И статью такая паршивая, в общем, картинка иллюстрировала, где на фоне полуразвалившейся градирни около атомной станции французский — такой усатый, моложавый — специалист пытается с помощью указки объяснить, как надо строить градирни, русскому медведю, который заложил палец в рот и с трудом понимает, что качество градирни имеет такое же неотъемлемое значение для качества атомной электростанции, как и сам ядерный реактор. Вот такая карикатура злая была. С этой карикатурой я бегал по разным кабинетам: показывал её Мешкову, Славскому, Анатолию Петровичу Александрову — и показывал как вопрос очень серьёзный. Это вопрос разрыва между физическими представлениями о том, каким должен быть реактор; между некачественным изготовлением топлива; и всей суммы технологических операций, многие из которых казались мелкими и которые практикуются на наших станциях.
Вы знаете, я ни в одном месте не встретил понимания, а даже наоборот. Анатолий Петрович Александров позвонил Кокошину — заместителю директора Института США и Канады (доктор Кокошин — интересный человек, молодой) — и просил его написать антистатью, — разоблачить, значит, автора этой статьи: дескать, ничего подобного, Советская атомная энергетика на высоком уровне находится, и так далее, и так далее.
Хотя в статье утверждали, что Советская атомная энергетика с точки зрения вводимых мощностей действительно находится на мировом уровне; что реакторные концепции, принятые в Советском Союзе, являются физически правильными и обоснованными, что советские специалисты-реакторостроители являются хорошими. Но что технологическое обеспечение всего этого сложного цикла является очень отсталым, поэтому много людей работает на станции, много плохих приборов, много неточностей в работе систем, обслуживающих станцию, и т. д. То есть писалась там правда. Но нет, Анатолий Петрович настаивал на том, что бы Кокошин написал статью, разоблачая эти точки зрения. Но у Кокошина хватило мудрости или не хватило времени для того, чтобы такой «антистатьёй» не заниматься. Ибо, если бы она появилась, она появилась бы как раз бы в Чернобыльские дни.
По этому эпизоду я хотел подчеркнуть, что я единственный, пожалуй, из круга людей, с которыми довелось общаться, остро чувствовал эту проблему. Остальные, гораздо лучше меня зная ситуацию на атомных электростанциях, как-то к этому относились спокойно.
Однажды я услышал в разговоре от Николая Николаевича Пономарёва-Степного (есть такой у нас заместитель директора по атомной энергетике, сегодня — первый заместитель директора. Он занимался высокотемпературным гелио-охлаждаемым реактором, который мы всегда рассматривали как обладающий лучшими технологическими возможностями для народного хозяйства, имеющий более высокую температуру, значит, его можно использовать и в металлургии, и в химии, и в нефтепереработке. То есть рассматривали не как конкурента атомной электроэнергетике, а как дополнение к ней), что реакторы ВВЭР очень опасны. И это верно. В этом смысле высокотемпературный гелио-охлаждаемый реактор был бы, конечно, не дополнением, а, на самом деле, альтернативой сегодняшней энергетике.
От реакторщиков я впервые услышал очень серьёзные, но спокойно произнесённые слова, что наша современная атомная энергетика, построенная на ВВЭРах и РБМК в равной степени, является опасной и требует принятия каких-то дополнительных серьёзных мер.
По свойству своего характера я начал более внимательно изучать этот вопрос, и кое-где занимать более активную позицию и говорить, что действительно нужно следующее поколение атомных реакторов, более безопасных; и пытался продемонстрировать, например, реактор ТТЭР или жидко-солевой реактор в качестве следующей ступени более безопасных реакторов.
Но это вызвало в Министерстве исключительную бурю. Бурю негодования. Особенно у министра Славского, который просто чуть ли не ногами топал на меня, когда говорил, что это разные вещи, что я неграмотный человек, что лезу не в своё дело и что совсем нельзя сравнивать один тип реактора с другим.
Вот такая сложная была обстановка.
Потихоньку работали над альтернативными реакторами. Потихоньку добивались усовершенствования действующих и, что самое печальное, никак не могли наладить серьёзного объективного научного анализа истинного положения дел, выстроить всю цепочку событий, проанализировать все возможные неприятности, найти средства избавиться от этих неприятностей.
Пытался я, как уже говорил, создать лабораторию мер безопасности. Потом она вошла в состав отдела безопасности атомной энергетики. Однако поскольку этот отдел возглавлял Сидоренко, у него всё это было подчинено выработке нормативов, документов, процедур, улучшающих дело на сегодняшних атомных станциях. Но до серьёзной теории, до серьёзного анализа, до серьёзных концепций дело не доходило что, в общем, достаточно тревожило.
Чем больше атомных станций строилось, тем реальнее, конечно, становилась опасность, что где-то когда-то может произойти неприятность.
Это стало людьми как-то ощущаться, но борьба с этими опасностями всё-таки велась как борьба с каждым конкретным случаем: на какой-то станции выйдет из строя парогенератор — вот начинают приниматься решения по изменению конструкции парогенератора. Ну и, конечно, рано или поздно добиваться улучшения ситуации. Потом ещё что-то случится: на РБМК канал какой-то разорвётся, — вот, значит начинают исследовать, почему канал оборвался: в цирконии ли дело, в режиме ли эксплуатации станции, или в каких-то других обстоятельствах. Ну, улучшается при этом качество производимого циркония и качество изготовления труб из него, улучшается режим эксплуатации — и вот успокаиваются до следующего очередного случая.
Мне всё время казалось, что это не научный подход к проблемам безопасности атомной энергетики. Но опять же, мои профессиональные занятия находились в другой области, и здесь я был наблюдателем, интегрирующим всякого рода информацию, которую абсолютно невозможно было обсудить в Министерстве. Там привыкли к совершенно конкретным инженерным разговорам: как сталь на сталь заменить, изменить ту или иную технологическую систему. Все разговоры на тему концепции, все попытки применить к этой проблеме какой-то научный последовательный подход не воспринимались никак. Так всё дело и развивалось накануне Чернобыльских событий.
Причём количество предприятий, которым поручалось изготовление различных элементов оборудования атомных станций, тоже ведь увеличилось. Начали строить «Атоммаш», вновь появилось много молодёжи, как писала наша пресса. Завод построен был очень неудачно. Качество специалистов, которым ещё предстояло осваивать свои профессии, оставляло желать много лучшего. Всё это было видно. Об этом писали много документов комсомольцы, которые организовывали при ЦК комсомола штаб, помогающий развитию атомной энергетики. Это было видно на станциях.
Особенно я был огорчён после посещения нескольких западных станций. Станция «Ловиса» в Финляндии была построена по нашей идеологии. Это была наша, собственно, станция. Только строилась она финскими строителями. Только выбросили всю нашу систему автоматизированного управления и поставили канадскую. Заменён целый ряд технологических средств — наши были исключены из эксплуатации, а поставлены либо шведские, либо свои собственные. Порядки, заведённые на этой станции, резко отличались от наших, начиная от входа на станцию, внешнего порядка на ней, до обучения персонала. На этой станции был нормальный тренажёр, на котором весь персонал проходил периодическое обучение и разыгрывал возможные ситуации, которые могут возникнуть на реакторе.
Поразило меня время, за которое на этой станции осуществлялась перегрузка. Очень интересно, персонал станции имел 45 человек, если мне память не изменяет, штата людей, которые занимались подготовкой перегрузки, то есть они планировали, кто из людей, не работающих на станции, должен в ней участвовать. Подбирали персонал. Договаривались о времени. Договаривались об инструменте. Договаривались о последовательности проводимых операций. Примерно в течение полугода велась очень тщательная разработка процедуры перегрузки. Зато самая перегрузка занимала 18‑19 дней, в то время как у нас она занимает месяц-полтора, иногда и два месяца.
Зато оперативного персонала там существенно меньше, чем у нас. Внешне станция чиста. Станционные лаборатории оснащены. Всё это разительно отличалось от того, что имеем мы у себя в Советском Союзе.
Да, еще я хотел бы сказать о системах управления. Как только вспомнишь, как же управлялась наша атомная энергетика: Минэнерго, с его главками; Минсредмаш, с его главками; Главный конструктор; Научный руководитель; на всех уровнях специалисты (от начальника лаборатории до директора института) могли запрашивать информацию, вмешиваться в работу станции, писать докладные, чего-то такое предлагать, излагать; многочисленные ведомственные Советы, на которых чего-то обсуждалось… Всё это было очень не стройно, не организованно и не представляло из себя какого-то единого естественного рабочего процесса, а каждый раз было откликом на некоторое техническое предложение, или на некоторую аварию, или на некоторую предаварийную ситуацию.
Всё это создавало впечатление какой-то неряшливости и какого-то массового движения в неорганизованных работах в области атомной энергетики.
Я, кстати, это менее остро чувствовал, ведь мои собственные функции сводились к тому, чтобы определять в энергетической комиссии темпы ввода атомных электростанций, ход событий, структуру атомной энергетики. Это всё-таки были перспективные вопросы. А текущей деятельности я касался косвенно в силу того, что это не было моей профессией, тем более, не было мне поручено.
Но чем больше я узнавал, что там происходит, тем тревожнее становилось. Поэтому, когда Николай Иванович Рыжков на Политбюро сказал, что атомная энергетика с неизбежностью шла к тяжёлой аварии, сразу все эти накопленные за многие годы факты как-то выстроились у меня в одну линию и подтвердили его слова.
И все, в общем-то, специалисты-учёные — каждый в разное время и с разных трибун — говорили об отдельных фрагментах, свидетельствующих, что мы находимся на дороге, ведущей к тяжёлой аварии:
говорил Анатолий Петрович Александров, неоднократно приводя разительные примеры небрежности при монтаже атомных электростанций; говорил Сидоренко, говоря о беспорядках в эксплуатации и документации; говорили молодые специалисты; говорили люди, которые занимались материаловедением. Возникала проблема неожиданно с тем, что, скажем, оказалось, что образцы-свидетели, опущенные в ту же финскую станцию «Ловиса» показали, что ресурс корпуса реактора может не выдержать заданных проектных параметров —на 30-40 лет, — а может работать существенно меньше.
Сразу начались отчаянные исследования, предложения, которые к настоящему время выработаны, как справиться с ситуацией, как продлить ресурс работы корпуса.
Все это вот носило такой какой-то значит спорадический, возникающий по частным случаям характер. С одной стороны, это можно было бы объяснить молодостью этой отрасли техники — и в какой-то степени это так, но с другой стороны, это носило отражение и неправильного стиля работы в целом.
Я понял, что правильные слова сказал Рыжков. Но понял и другое — что это не специфика атомной энергетики, что это всё вообще следствие организации работ по созданию, тем более быстрому созданию, новой техники, в которой нуждается народное хозяйство. Вот способ организации работы на строительных площадках: несостыкованность разного типа производств (производств, скажем, тепловыделяющих элементов), машиностроительного оборудования, неготовность строителей принять это оборудование вовремя, замусоренность строительных площадок, постоянное непонятное изменение количества работающего строительного персонала (я имею в виду стройку на атомных станциях). То разворачиваются работы на станции, то вдруг останавливаются, потому что нет того или иного оборудования… Всё это вместе взятое носило очень неприятный характер и, в то же время вряд ли было исключительным и специфичным только для атомной энергетики.
Поэтому слова-то Николая Ивановича Рыжкова надо было принимать, наверное, существенно шире. И я для себя, после того как побывал на Чернобыльской станции после аварии, когда познакомился со всем, что там происходит, — для себя-то я лично сделал точный и однозначный вывод, что Чернобыльская авария — это апофеоз, это вершина всего того неправильного ведения хозяйства, которое осуществлялось в нашей стране в течение многих десятков лет.
Конечно, то, что произошло на Чернобыле, имеет не абстрактных, а конкретных виновников. Мы уже сегодня знаем, что система управления защитой (СУЗ) этого реактора была дефектна, ряду научных работников это было известно, и они вносили предложения, как этот дефект убрать. Конструктор, не желая, так сказать, быстрой дополнительной работы, не спешил с изменением системы управления защиты. При этом есть конкретные, конечно, виновники.
На самой Чернобыльской станции в течение ряда лет проводились эксперименты, программа которых составлялась чрезвычайно небрежно и неаккуратно. Перед проведением экспериментов не было никаких розыгрышей возможных ситуаций, то есть не разыгрывались ситуации:
а что будет, если вдруг эта защита откажет; а что будет, если процесс пойдёт не так, как программа предполагает; как персонал должен поступать в том или другом случае; а можно ли реактор оставлять на мощности при прекращении подачи пара на турбину; а если это произойдёт, что может при этом случиться; а что даст подключение четвёртых насосов ГЦН (главных циркуляционных насосов). Всё это, казалось бы, с точки зрения здравого смысла должно было быть разыграно перед экспериментом — и этим, и любым другим. Но ничего подобного, конечно, не происходило. Пренебрежение к точке зрения Конструктора и Научного руководителя было полным. С боем нужно было…
Обстановка на АЭС, дефекты в организации работы …вскоре нужно было добиваться правильности выполнения всех технологических режимов, буквально с боем. Вот уже здесь, недавно совсем Александр Петрович и Вячеслав Павлович Волков, директор сначала Кольской, а потом Запорожской атомной станции, рассказывал мне вот такой эпизод, когда группа его товарищей побывала на Кольской станции и убедилась, что там полный непорядок, с его точки зрения, в организации технологического процесса.
Ну какие примеры он приводил: скажем, приходил на смену дежурный, заранее еще до завершения смены заполнял все показатели журналов, все параметры, потом до конца смены смотрел в потолок и ничего практически не делал. Ну, может только СИУР (старший инженер управления реактором) иногда поднимался со своего места для того, чтобы провести некоторые операции. А так — тишина, спокойствие, никакого внимательного наблюдения за показателями приборов, никакого внимания к состоянию оборудования до планово-предупредительных ремонтов.
Его товарищ, приехав ознакомиться с работой этой станции, показал, что там все неправильно. А директор станции Брюханов, когда ему Волков позвонил, прямо ответил: «Что ты беспокоишься, да атомный реактор — это самовар. Это гораздо проще, чем тепловая станция, и у нас опытный персонал — и никогда ничего не случится». Волков очень насторожился. Как он мне рассказывал, позвонил он об этом и Веретенникову в Минэнерго и вот Шашарину, и до Непорожнего добрался, товарищу Марьину в ЦК Партии об этом сообщил. Но ему сказали примерно так: «Не суй нос не в свое дело». Только Непорожний сказал: «Съезжу — посмотрю». Съездил, посмотрел и сказал, что все там в порядке, у него неверная информация. А это было незадолго до Чернобыльской аварии.
Я видел то же самое и в работе других отраслей. Мне приходилось бывать на различных химических предприятиях. Особенно меня привел в ужас завод по переработке фосфора в Чемкентской области. Фосфорный завод — это что‑то ужасное, как с точки зрения качества ведения технологии, так и с точки зрения насыщенности диагностической аппаратурой этого предприятия. Дичайшие условия труда. Многих руководителей, которые должны были быть по штатному расписанию, просто не было. Очень сложный и очень опасный завод был по существу предоставлен какому-то вольному течению обстоятельств. Делалось страшно, когда приходилось знакомиться с такими ситуациями.
Поэтому я расширительно понимал слова нашего Председателя Совета Министров, что дело не в специфике развития атомной энергетики, которая дошла до такого состояния, а в специфике развития народного хозяйства страны.
Недолго пришлось ждать подтверждения правильности моего понимания этих слов. Спустя несколько месяцев произошли столкновение сухогруза «Пётр Васев» с теплоходом «Нахимов» и такая тяжёлая авария с такой же безалаберностью и безответственностью, потом взрыв метана на угольной шахте на Украине, столкновение поездов на Украине — всё в течение короткого времени. Все это отражало некую общую серьёзную технологическую депродуктность и недисциплинированность во всех, самых ответственных, сферах нашей деятельности.
Сейчас ситуация действительно сложилась так, как у Льва Николаевича Толстого в рассказе «Нет в мире виноватых». Когда посмотришь цепочку событий: почему один поступил так, другой так, и т. д., и т. д. — то назвать единственного виновника каких-то неприятных событий, которые привели к преступлению, — нельзя. Потому что это именно цепь событий.
Операторы делали ошибки, потому что им нужно было обязательно завершить эксперимент, — это они считали делом чести. Это руководило их действиями.
План проведения эксперимента был составлен очень некачественно, очень не детально и не санкционирован теми специалистами, которыми он должен был быть санкционирован.
Вот у меня в сейфе где-то хранится запись телефонных разговоров операторов накануне происшедшей аварии. Мороз по коже дерёт, когда читаешь такие записи. Один оператор звонит другому и спрашивает: «Валера, вот тут в программе написано, что нужно сделать, а потом зачёркнуто многое из того, что написано, как же мне быть?» Второй собеседник на проводе: «А ты действуй по зачёркнутому». Понимаете?
Вот уровень даже простой подготовки документов на таком серьёзном объекте, как атомная станция! Кто-то чего-то зачёркивал, оператор мог толковать зачёркнутое как правильное или неправильное и мог совершать произвольные действия.
Но снова хочу оговориться. Всю тяжесть вины возложить только на оператора было бы неправильно, потому что кто-то же и план составлял, кто-то черкал в нем, кто-то его подписывал, а кто-то его не согласовывал. И сам факт, что станция могла самостоятельно производить какие-то действия, не санкционированные профессионалами, — это уже дефект отношений профессионалов с этой станцией. Тот факт, что на станции присутствовали представители Госатомэнергонадзора, но были не в курсе проводимого эксперимента, не в курсе этой программы — это же есть не только факт биографии станции, но факт биографии работников Госатомэнергонадзора, и факт условий работы самой этой системы.
Камни не исполняют желаний. Их исполняем мы сами, четко следуя однажды выбранному пути. - майор Кальтер - Свинцовый закат
Реакторы РБМК Что касается реактора РБМК... Вы знаете, этот реактор у нас, в кругах реакторщиков, считался реактором плохим. Вот Виктор Алексеевич Сидоренко неоднократно его критиковал. Но плохим этот реактор считался всё-таки не по соображениям безопасности. С точки зрения безопасности он даже скорее выделялся (как я их понимал при обсуждении) в лучшую сторону. Он считался плохим по экономическим соображениям: по большему расходу топлива, по большим капитальным затратам; по неиндустриальной основе его сооружения. Беспокоило то, что советская линия развития лежала иначе, чем мировая.
По аппаратам водо-водяным, корпусным накапливался все больший и больший мировой опыт, которым можно было обмениваться: опытом эксплуатации, использованными техническими решениями, программным обеспечением.
А что касается реакторов РБМК, то весь опыт был наш, отечественный. Накопленная статистика по эксплуатации реакторов РМБК была наименьшей, если сравнивать её с аппаратом ВВЭР. Это, конечно, тоже беспокоило.
Меня как химика беспокоило, что в этих аппаратах заложен огромный потенциал химической энергии. Там много графита, много циркония, воды, и при каких-то аномальных ситуациях (в обычных-то ситуациях, конечно, графит контактирует с инертной средой, это обеспечивается соответствующими техническими решениями) температура, при которой может начаться паро-циркониевая реакция, сопровождающаяся выделением водорода, в принципе и регламентными работами, техническими условиями, — была недопустимой.
Но, всё-таки потенциально запас химической энергии в этом типе аппарата был максимальным, относительно любых других, с которыми можно было бы его сравнить.
Это тоже представляло предмет беспокойства. Смущало меня, например, необычное и, по-моему, недостаточное построение системы защит, которые действовали бы в экстремальных ситуациях. Скажем, ведь в этом аппарате положительный коэффициент реактивности, и если бы он начал развиваться, давать о себе знать, то только оператор мог ввести стержни аварийной защиты. Либо они могли автоматически ввестись, с подачи (по команде) одного из датчиков (таких систем защиты было несколько), либо вручную, специальной кнопкой «АЗ-5», сбросить аварийные стержни. Стержни аварийной защиты были механические (механика — она могла работать хорошо, могла работать плохо). Других каких-то систем защиты, которые были бы не зависимы от оператора, которые срабатывали бы исключительно от состояния зоны, в этом аппарате не было. Это, конечно, неуютную ситуацию создавало. Но, тем не менее, практика уже какая-то накапливалась, специалисты уверенность проявляли в этих вопросах. Скорость введения защиты была, казалось бы, недостаточной. Я был наслышан о том, что специалисты — в частности, Крамеров Александр Яковлевич, — обсуждая с Анатолием Петровичем Александровым эти проблемы, вносили конструктору предложение об изменении системы аварийной защиты (СУЗ), об улучшении СУЗов этого аппарата, и они не отвергались, но разрабатывались как-то очень медленно.
Тем более к тому времени отношения между научным руководителем и главным конструктором сложились довольно напряжённые.
Применительно ко всяким новым проектам, к новым идеям, эта конструкторская организация вполне признавала авторитет Института атомной энергии, и охотно с ним советовалась, и поддерживала все контакты. А вот в отношении именно этого аппарата они считали себя как бы полными авторами, хозяевами и, не нарушая формальных порядков, при котором научное руководство оставалось за Институтом атомной энергии, — фактически это руководство носило, в большой мере, ну, номинальный характер и использовалось главным образом для таких случаев когда, скажем, принимались принципиальные решения: делать ли реактор РБМК 1500, вводить ли интенсификатор теплообмена в этот реактор; когда нужно было вносить предложение, чтобы доля аппарата РБМК в атомной энергетике была увеличена, — тогда требовалась поддержка Анатолия Петровича Александрова по этому поводу. Такие вопросы как-то ещё с научным руководителем обсуждались.
А вопросы конкретной технической политики, вопросы совершенствования этого аппарата, — как-то неохотно конструктор воспринимал точку зрения Института, не считая его достаточно развитым партнером для того, чтобы он был полезен конструктору в его деятельности.
В этом смысле я хотел бы высказать точку зрения, такую, в которой я абсолютно убежден, но которая не разделяется, к сожалению, моими коллегами и вызывает трения между нами, иногда даже драматические.
Дело заключается в том, что на Западе, насколько мне известно, и в авиации у нас в Советском Союзе нет (в развитых отраслях промышленности) понятия научного руководителя и конструктора. Например, научное руководство авиации, хотя такого, наверное нет, но я мог бы себе его представить. Это такая организация, которая овладела бы стратегией развития авиации: сколько малых самолетов; сколько больших; чему отдать предпочтение: комфорту при загрузке-выгрузке пассажиров или скорости перемещения аппарата из точки в точку; отдать ли предпочтение сверхзвуковым самолетам или самолетам, летающим со звуковыми скоростями; что важнее, с точки зрения безопасности: обеспечение комфортабельной надежной работы наземных служб или деятельности персонала на борту самолета; доля в авиации различных типов самолетов…
Такое научное руководство авиацией мне представлялось бы допустимым. Но когда речь идет о конструкции самолета, о самолете, то у него должен быть один хозяин. Он и конструктор, он и проектант, он и научный руководитель этого самолета — вся власть и вся ответственность должны находиться в одних руках. Это мне казалось совершенно очевидным фактом.
В момент зарождения атомной энергетики все было разумно, поскольку это была совсем новая область науки — ядерная физика, нейтронная физика. Понятие научного руководства сводилось к тому, что конструктору задавались основные принципы построения аппарата и научный руководитель отвечал за то, что эти принципы являлись физически правильными и физически безопасными. Но конструктор уже реализовывал эти принципы, практически ежедневно консультируясь с физиками, не нарушаются ли какие-то физические законы этого аппарата. На заре создания атомной промышленности это все было оправданно. Но когда конструкторские организации выросли, когда у них появились собственные расчетные, физические отделы, система двоевластия над одним аппаратом, когда есть и научный руководитель, и конструктор, — а на самом деле даже троевластия, потому, что еще появилось Главное управление или какой‑то там зам. министра, который имел право решающего слова по тому или иному техническому решению, — действовала во вред.
Многочисленные Советы (межведомственные и ведомственные), создавали, в общем, обстановку коллективной безответственности за качество работы аппарата. Эта ситуация продолжается сегодня. Она, по-моему, является неправильной. По-прежнему я убежден, что научный руководитель, организация научного руководителя — это организация, которая проводит экспертизу тех или иных проектов, выбирает из них лучший, а значит, определяет стратегию развития атомной энергетики. Вот в этом функции научного руководителя, а не в создании конкретного аппарата с заданными свойствами. Вот эта вся перепутанность привела, в общем‑то, к большой безответственности, что и показал Чернобыльский опыт.
Персонально ответственного за качество аппарата со всеми его инфраструктурами не было. И это вызвало соответствующую тревогу у профессионалов в техническом смысле, в инженерном смысле. Мне, конечно, трудно было оценивать достоинства или недостатки того или иного аппарата. Но единственное, что мне удалось сделать, — это создать такую экспертную группу, которая проводила бы экспертное сравнение различных типов аппаратов и по вопросам их экономичности, и по вопросам их универсальности, и по вопросам их безопасности.
Первые два таких экспертных труда оказались интересными. Идея создания такой экспертной группы и проведения такой работы принадлежала мне. Я организационно помогал этой деятельности, а фактическую работу вела созданная специально для этих целей лаборатория Александра Сергеевича Качанова, который организовывал работу, по-моему, прекрасно. Потому что его лаборатория была некой ячейкой, ставящей вопросы, формулирующей их, а ответы на них давали специалисты не только в разных подразделениях Института, но даже из разных институтов. И в итоге появлялась основа, которая могла бы широко обсуждаться, критиковаться, дополняться.
Эта работа, к сожалению, в самом начале была приостановлена. Первоначально — серьезным заболеванием Александра Сергеевича Качанова и невозможностью найти ему эквивалентную замену. Ну, а затем — последовавшими Чернобыльскими событиями.
И 26 апреля 1986 года застало Институт атомной энергии в довольно странной позиции, когда с одобрения директора института, при его полной поддержке его первый заместитель занимался организацией общесистемных исследований по структуре атомной энергетики, которые мало интересовали Министерство и шли исключительно благодаря поддержке Анатолия Петровича Александрова. Уже из неё можно было выбирать правильность тех или иных технических решений. Одновременно мне удалось создать лабораторию мер безопасности, которая, сопоставительно с другими видами энергетики, оценивала различные опасности атомной энергетики. Впервые появились специалисты, которые заняли…
Причины, приведшие к Чернобыльской аварии и следствия, из неё вытекающие. [Наброски к статье об атомной энергетике СССР для В.М. Новикова, В.Ф. Дёмина, В.К. Сухоручкина] Речь идет о статье, которая должна быть написана по заданию журнала «Scientific American» и носить некий обобщающий философский характер. Условное название этой статьи: «Причины, приведшие к Чернобыльской аварии и следствия, из неё вытекающие». Базироваться статья должна на работах: моих, товарища Дёмина, товарища Новикова, товарища Сухоручкина, но все-таки эти работы должны быть собраны и обработаны таким образом, чтобы из них вытекала некая интегральная «философия».
В первом разделе этой статьи, мне кажется, нужно изложить историю развития советской атомной энергетики, напомнить о том, что первая в мире атомная электростанция… (стерта запись) …и принцип обеспечения безопасности в этой маленькой 5-мегаваттной станции.
В тот период времени вся система безопасности была «слизана», что ли с… (стерта запись) …который существовал в промышленных реакторах и использовал накопленный военный опыт. После была вторая атомная станция, Белоярская, где как замедлитель использовался и графит, но это уже был реактор на быстрых нейтронах и исследовательский. И здесь описать действие его.
Затем нужно сказать о Нововоронежской станции, 1-й блок которой сооружался уже как атомная станция, которая должна эксплуатироваться в постоянном режиме, в условиях мирного, обычного персонала, и описать те системы безопасности, которые были введены на этой станции.
Затем, обязательно, нужно будет сказать о том, что после и во время сооружения Нововоронежской АЭС политика нашего государства не придавала особого значения развитию атомной энергетики, потому что считалось, что на органических источниках топлива: на Донбасском угле, на Саратовском газе и тогда еще нефтяных источниках — мы все свои промышленные задачи сможем решить, и атомная энергетика, которая демонстрировалась на Обнинской, Белоярской и Нововоронежской станциях, носила характер, скорее, научно-исследовательской работы, которая готовила нас к некоторому будущему.
Объяснить, что на самом деле это был определенный просчет, причем как ресурсного характера (были переоценены возможности Донецкого бассейна в поставке угля), так и транспортно-экологического характера, потому что мы не представляли в тот период времени масштаба наземных перевозок, если базировать энергетику на органических источниках, и масштаб загрязнения, в том числе и радиоактивными элементами. Вот это надо описать.
Это важно вот почему: нужно показать, что примерно 10-летняя задержка с развитием атомной энергетики в Советском Союзе явилась первой причиной Чернобыльской аварии, «первой ласточкой», первым таким «звоночком». Почему? Да потому что когда уже в 60-х годах стало ясно, что развивать промышленность в Европейской части и обеспечить её электроэнергией на органических источниках — и дорого, и просто практически невозможно, и что нужно вводить ядерные источники в эксплуатацию, то делать это пришлось самым быстрым темпом, поэтому возникло некоторое естественное желание при таких быстрых темпах как-то минимизировать затраты на развитие ядерной энергетики.
И вот, в этот момент была совершена основная принципиальная «философская» ошибка в нашем подходе к обеспечению безопасности. Всякий подход к обеспечению ядерной безопасности и к обеспечению технологически сложного и потенциально опасного объекта должен состоять из трех элементов:
Сделать сам объект, скажем, ядерный реактор, максимально-максимально безопасным; Сделать эксплуатацию этого объекта максимально надежной и максимально безопасной, но слово «максимально» и в том, и в другом случае никогда не может означать стопроцентную надежность — оборудование никогда не может работать на 100 процентов в тех условиях, которые заданы проектом. И полностью исключить человеческие, непреднамеренные, а может быть, даже преднамеренные ошибки — тоже невозможно.
В силу того, что этот максимально безопасный реактор и максимально безопасная эксплуатация — не всегда бывают стопроцентными, «философия» безопасности требует обязательного введения 3-го элемента. Элемента, который допускает, что авария всё-таки произойдет, и радиоактивность или другое опасное вещество, выйдет за пределы аппарата. И, вот на этот случай, обязательным элементом является упаковка опасного объекта в устройство, способное локализовать аварию, которая, хоть и с малой вероятностью, но все-таки может произойти. Это устройство — так называемый контайнмент (может быть и подземный вариант, возможны и другие инженерные варианты). И самое обязательное для надежности — нужно иметь такую систему, которая не зависела бы от географических мест расположения, и при маловероятных, но возможных неприятностях они, как в случае с авариями на шахтах, происходили бы только внутри самой шахты, не распространяясь на окружающую среду. Вот это третий элемент.
В советской атомной энергетике именно из-за того, что темп в силу потерянных 10 лет должен был быть достаточно высоким, третий элемент, с моей точки зрения, преступно был проигнорирован. Справедливости ради надо сказать, что многие специалисты Советского Союза выступали, и очень активно выступали, с позиции протестующих против сооружения атомных станций без контайнментов. В частности, член-корреспондент АН СССР Виктор Алексеевич Сидоренко написал докторскую диссертацию, а затем, выпустил и книгу по ее мотивам, в которых доказывал всеми доступными ему в то время способами и средствами необходимость сооружения таких контайнментов. Однако эта точка зрения специалистов во внимание принята не была.
Есть еще одно обстоятельство, которое привело к этому. Атомная энергетика в Советском Союзе вырастала не из сферы энергетики, а как бы из атомной промышленности, в которой работал хорошо подготовленный и высоко дисциплинированный персонал, где действовала специальная военная приемка каждого элемента оборудования, и поэтому надежность в этой сфере атомной промышленности, как с точки зрения оборудования, так и с точки зрения персонала, владеющего станцией, была достаточно высокой. И 15-20-летний опыт, который накопила эта отрасль народного хозяйства, свидетельствовал, что грамотной, надёжной, точной эксплуатации атомных объектов и технических средств обеспечения безопасности и воспитания персонала достаточно для того, чтобы крупных аварий с выходом радиоактивности наружу не происходило, по крайней мере, на самих станциях.
Не было учтено, что при выходе атомных объектов из ограниченной отрасли промышленности на широкий простор, который представляет собой атомная энергетика мирного назначения, условия существенно меняются, и просто само постоянно увеличивающееся число атомных станций, исходя из самых простых вероятностных соображений, увеличивает риск возникновения ошибок в действиях персонала или сбоев в работе тех или иных технических устройств.
Вот, с моей точки зрения, это была философская ошибка — допущение работы станций без внешнего локализующего укрытия — и она была принципиальной.
С какого времени эта ошибка у нас начала исправляться? Вот, когда Советский Союз вышел на внешний рынок, и когда он стал строить первую атомную электростанцию для зарубежной страны — для Финляндии — вот там финская сторона, изучив международный опыт (а к этому времени уже сложился международный стандарт, требующий именно трех элементов безопасности: надёжный реактор, надежная эксплуатация и обязательный контайнмент) как заказчик потребовала третьего элемента. И поэтому финская станция уже была сооружена с колпаком. После этого «лед тронулся» — энергетическое руководство с большим пониманием стало относиться к важности этого элемента, хотя до конца, конечно, не отдавая себе отчет в серьёзности этого вопроса, и наши проектные организации стали работать над контайнментом.
Вторым следствием замедления в развитии атомной энергетики послужило то обстоятельство, что мощностей по производству, скажем, корпусов для реактора ВВЭР (а это все-таки наиболее распространенный в мире тип реактора, и при его сооружении и эксплуатации можно было учитывать не только собственный опыт, но и опыт всего мирового сообщества) у нас не хватало. То есть, не хватало мощности машиностроительных предприятий, чтобы в нужном количестве изготавливать корпуса и другое оборудование для реакторов типа ВВЭР. И в это время часть энергетиков вышла с предложением: чтобы не нарушать планы ввода атомных мощностей и не загружать машиностроительную промышленность сложной технологией изготовления высоконадёжных корпусов реакторов, которые требуются при ВВЭР, создать параллельную веточку в атомной энергетике, которая позволяла бы строить достаточно мощные реакторы, не используя корпусной принцип. Так появилась идея реактора РБМК канального типа с графитовыми блоками.
Если бы философия атомной энергетики, связанная с пониманием необходимости контаейнмента над каждым из атомных объектов, была развита, то, естественно, РБМК в силу особенностей своей геометрии и конструкции, как аппарат, просто не мог бы появиться. Он был бы, так сказать, вне международных стандартов, вне международных правил, как бы надежен и как бы хорош он ни был по своим другим характеристикам. Но, поскольку эту философию, диктовавшую обязательность контайнмента, руководство энергетики того периода не восприняло, реактор РБМК появился. И, таким образом, я считаю, что начало Чернобыльской трагедии нужно отсчитывать, начиная с периода замедления развития атомной энергетики в конце 50-х начале 60-х годов. Построив первыми в мире первый атомный объект, мы потом замедлили освоение технологии их создания и рассмотрение всех вопросов безопасности, связанных с эксплуатацией этих аппаратов, а потом начали торопиться. И вот, эта торопливость привела к необходимости в условиях ограниченного финансирования строить большее количество аппаратов. Возникла потребность в экономии. Экономить начали на контайнментах. А раз контайнмент сделался необязательным, то появился соблазн построить и вторую линию реакторов, которая, как бы выручала бы страну, не загружая машиностроительную промышленность. Так возникла целая идеология реактора РБМК. И этот безконтайнментный подход, с моей точки зрения, это главная ошибка советской атомной энергетики, точнее, даже не самой отрасли, потому что, собственно, специалисты по атомной энергетике (но я еще раз хочу повторить, не все, не единодушно, но довольно широким фронтом) выступали против реактора такого типа, небезопасного и не оснащенного защитой.
Уже первый пуск реактора на первом блоке РБМК на Ленинградской АЭС показал, к тому же, что такая протяженная активная зона, в том исполнении, в котором она была сделана, является довольно сложной для оператора. При первых же пусках первого блока Ленинградской атомной станции возникла проблема неустойчивости нейтронных потоков и трудности управления ими. Пришлось на ходу менять степень обогащения топлива, осуществлять целый ряд других технических мероприятий для того, чтобы облегчить управление реактором. И все-таки, даже после этих мероприятий (и это все специалисты у нас в Советском Союзе знали) с точки зрения управления этот реактор требовал очень большого внимания от оператора и являлся всегда достаточно сложным.
Так что, сам факт появления аппарата РБМК, с точки зрения международных и вообще нормальных стандартов безопасности, был незаконным. А кроме этого, внутри самого аппарата были допущены, по крайней мере, три крупных конструкторских просчета.
Первый конструкторский просчет заключался в том, что, как требовали международные стандарты и как требует, в общем-то, здравый смысл, систем аварийной защиты должно быть, по крайней мере, две. Причем, одна из систем аварийной защиты, должна быть основана на других физических принципах, нежели другая, и, что еще более важно, с моей точки зрения, одна из двух защит должна работать независимо от оператора. Таким образом, одной системой защиты (аварийной) должен управлять оператор (автоматически, полуавтоматически, вручную — это зависит от режима), а вторая система аварийной защиты должна работать независимо (при любом состоянии оператора) только на превышение определенных параметров (скажем, нейтронных потоков, мощности, температуры и т д.) и должна автоматически останавливать реактор. Реактор РБМК не был снабжен такой второй, независимой от действий оператора, не включенной в систему управления, защитой. Это второй конструкторский просчет и даже, в общем-то, крупная ошибка. Если бы её не было, не было бы и Чернобыльской аварии.
И, наконец, третья конструкторская ошибка, которую даже трудно объяснить, заключалась в том, что к системам аварийных защит, которых было достаточно большое количество, имел доступ персонал станции. Не было ни специальных шифров, ни сдваивания систем отключения защиты, когда, скажем, защита могла бы быть отключена только по двойной, а то и по тройной команде:
поворот ключа оператором; дублирующий поворот ключа, скажем, начальником смены станции; и, может быть, даже, какая-то особо ответственная защита — дублирующий поворот ключа начальником станции, главным инженером или его заместителем. Вот таких технических средств, которые, в общем-то, работают во многих армейских устройствах, на ракетных комплексах, используются в ядерном оружии, и не было использовано. Это, конечно, представляется удивительным и странным.
Как я уже сказал, аппарат РБМК непрост в управлении в силу того, что в нем довольно часто возникают принципиально возможные неустойчивости в режиме работы и, следовательно, тем более важны были бы тренажеры при каждом аппарате РБМК, которые позволяли бы постоянно тренировать персонал на правильное поведение в условиях тех или иных отклонений в работе аппарата от нормы. Однако, именно для этих аппаратов, тренажеров, собственно говоря, и не было.
При этом надо добавить, что целый ряд вопросов в этом реакторе были решены очень хорошо. Можно перечислить целый ряд достоинств этого аппарата, как, например:
возможность сооружения аппарата без использования машиностроительных мощностей (я имею ввиду отсутствие корпуса реактора); возможность перезагрузки реактора на ходу, позволяла иметь высокий коэффициент использования мощности в этом реакторе; сам канальный принцип этого реактора; целый ряд других технических решений: например, насосы, которые были высоконадёжными на этом реакторе. Все это, конечно, являлось определенными плюсами и преимуществами, которые сводились на нет принципиальным недостатком в виде отсутствия контайнмента, который, как показала практика, не компенсировался прочно-плотными боксами.
Нужно сказать, что величина коэффициента положительной реактивности в этом аппарате для физиков оказалась неожиданной. Это опять же связано с первой причиной — с торопливостью, с необходимостью высоких темпов развития ядерных аппаратов, потому что, в принципе, при правильной конфигурации графита, при меньшем его объеме, вводимом в зону, этот графитовый замедлитель мог бы, конечно, не выходить за безопасную величину. Как показала практика, сумма мероприятий, которые были предприняты по этому реактору, привели величину парового коэффициента к значению не более чем одна бета, а эта величина уже вполне управляемая и позволяет при соответствующей скоростной защите справиться с любыми процессами. Но раньше этого сделано не было, и аппарат работал с величинами положительных коэффициентов реактивности, существенно большими, чем одна бета. На практике этот показатель оказался значительно выше, чем считалось, потому что физическая изученность этого аппарата была на тот момент еще недостаточной.
Вот та группа причин, которая привела к тем неприятностям, о которых я хотел бы сказать. И, таким образом, дело не в операторах… Конечно, ошибки, которые совершили операторы, они общеизвестны (и они — чудовищны): поведение руководства станции является трудно объяснимым, наказание прямых виновников этой аварии является правильным, потому что их действия не соответствовали нормативным требованиям и показали несоответствие должностным требованиям тех людей которые действовали в этой обстановке, но, все-таки — это вина должностных лиц.
Но главная причина — даже не ошибки в конструкции реактора, которые тоже имели место и за которые придется, наверное, отвечать соответствующим специалистам. Главная причина заключается в нарушении основного принципа безопасности таких аппаратов: отсутствие возможности самопроизвольного снятия третьего элемента и размещение опасных аппаратов в обязательных капсулах, которые ограничивают возможность выхода активности за пределы станции и аппарата. Этот тезис мне и хотелось развить, когда мы говорим о причинах аварии.
Камни не исполняют желаний. Их исполняем мы сами, четко следуя однажды выбранному пути. - майор Кальтер - Свинцовый закат
Следующий этап понимания проблемы связан с конкретным описанием конструкции аппарата, дефектов этой конструкции и последовательное описание причин которые привели к самой аварии. Прежде всего, нужно отметить, что это эксперимент, который не должен был проводиться на атомной электростанции, потому что величина выбега турбины на холостом ходу — это вещь, которая должна была определяться на специальном стенде, сооруженном у конструктора турбины. Я бы хотел, чтобы это было подчеркнуто! Именно там этот вопрос должен был быть экспериментально проверен. Он там не проверялся. И это заставило руководство станции, вроде бы из благих побуждений, провести этот эксперимент.
Второй причиной стало отсутствие системного мышления у руководителей станции, имеющих отношение к этому делу. Когда первые эксперименты 1982 года или 1983 года показали, что за время выбега турбина не сохраняет необходимые электротехнические параметры для обеспечения собственных нужд станции, то никому в голову не пришло пойти решать эту проблему с другой стороны, а именно: сократить время выхода на нужные параметры резервных дизель-генераторов. Пошли со стороны увеличения времени выбега, хотя к этому моменту уже появились дизель-генераторы со временами выхода на необходимые электротехнические параметры в два-три раза лучшими, чем у тех агрегатов, которые уже были и продолжали устанавливаться на Чернобыльской станции. Самым простым было бы заменить дизель-генераторы ЧАЭС на те, которые сделали бы ее работу нормальной с самого начала, и вся процедура этих испытаний и проверок стала бы просто ненужной. Вот это обстоятельство следовало бы отметить.
Теперь нужно подробно описать, как проходил сам эксперимент, кто его там разрешал, кто не разрешал, как нарушались инструкции, и как развивалась авария. Что является существенным элементом, в этом описании? Почему-то во многих источниках существует много противоречивых версий: то ли один взрыв, то ли два, то ли водородный взрыв, то ли не водородный.
Во-первых, на сегодняшний день, совершенно достоверно установлено, и нужно однозначно писать, что было два взрыва, последовательных, причем второй имел большую мощность, чем первый.
Во-вторых, нельзя говорить о водородном взрыве, как нельзя упоминать и о том, что к паровому взрыву была добавлена химическая энергия, связанная с взаимодействиями во всей этой раскаленной массе. Надо сказать, что все количественные оценки показывают, что мощность взрыва составляла где-то три-четыре тонны в тротиловом эквиваленте. Эти данные сегодня можно называть как достоверно установленные, с тем чтобы цифры не «гуляли», там, от десятков тонн до килотонн и т д. Вот, 3-4 тонны или в пределах до 10 тонн тринитротолуола — это максимум, что можно указывать.
По характеру взрыва, по свечению, по разлету ясно, что система имела объёмно-детонирующий взрыв. А раз была объёмная детонация, значит, наличествовало и быстрое паровое расширение, термически всё время разогреваемое, что и привело к такому поражению, которое наблюдалось на месте аварии. Ну, дальше — известные цифры выноса топлива, это уже было менее понятно.
Затем нужно описать классическую схему того, что происходило в реакторе с топливом: время его разогрева, время прекращения разогрева, система охлаждения и так далее. И очень важно описать те мероприятия, которые проводились и их значимость. Например, имела ли какое-нибудь значение задержка на сутки с мероприятиями вообще? В первые сутки, кроме того, что в ночь на 26-е заливали воду, там ничего не производилось. Забросы, скажем, песка, доломита, глины начались где-то 28-го числа. Кажется, первые забросы были в конце дня 27-го. Вот все это нужно очень тщательно описать, потому что писать нужно именно физический смысл каждой операции. А то, во-первых, в размышлениях Правительственной комиссии, был вариант — ничего не предпринимать, дать возможность графиту спокойно гореть. Это означало бы вынос радиоактивности на графитовых частицах на большие расстояния. Максимальная скорость горения при тех температурах, которые мы там определяли (температура горения графита), это где-то тона в час. Вот и считайте! Это горение продолжалось бы, учитывая, что там 2400 тонн, две тысячи четыреста часов. Вот, в течение такого времени происходил бы разнос радиоактивности, причем в аэрозольной форме, на большие расстояния. Значит, нужно было погасить, прежде всего, графитовый пожар. Отсюда появление песка, как средства тушения пожара.
Во-вторых, раз появился песок, значит, появилась и теплоизоляция, а значит, и дополнительная неприятность от возможного разогрева зоны. Следовательно, появляются такие компоненты, как доломит и свинец. Свинец — трудно окисляется. Доломит — разлагается. Эндотермически свинец берет энергию на плавление, доломит берет энергию на плавление, SiO₂ (сам песок) тоже берет энергию на плавление, поэтому большое количество энергии было забрано на эндотермические процессы.
И, наконец, такие компоненты, как глина, например, служили фильтрующими элементами, которые были призваны задержать часть радиоактивных изотопов от выхода их во внешнюю среду.
Вот все эти рассуждения нужно сопоставить с реальными графиками: когда что выходило, когда что прекратило выходить. В, частности, например, надо говорить, что и не все мероприятия были и разумны. Например, подача жидкого азота, которая по моему предложению была подготовлена где-то 2-го мая, а начала реализовываться 4-5 мая. Это мероприятие оказалось бессмысленным, потому что когда я вносил предложение, еще не знали степени разрушения реактора и параметров естественной циркуляции воздуха (естественного его расхода), а через некоторое время мы подсчитали, что расход воздуха так велик, что подача и разбавление жидким азотом этого воздуха никакого эффекта дать не могли (во-первых, он уходил в боковые щели и проходил практически мимо реакторного пространства с топливом и, во-вторых, его количество было определено совершенно неверно), поэтому мы прекратили подачу жидкого азота. Это мероприятие практикой, скажем так, как полезное не подтвердилось.
По свинцу тоже нужно четко определить, что первоначальное наше предложение было — подавать туда металлическую (железную) дробь, которая была на территории станции, но находилась в помещении, которое оказалось сильно загрязненным, поэтому в вертолеты её загружать было нельзя. Потом мы не знали точного уровня температуры на разных отметках разрушенного Чернобыльского реактора. Скажем, на верхних отметках мы видели, что это температура порядка 300 — 350 градусов. Вот, для этих температур наиболее удобным компонентом, к тому же, закрывающим радиоактивность, был свинец. Для области с более высокими температурами, которые находились ниже, нам нужно было подавать металл, но тогда он давал бы дополнительную энергию за счет переокисления, поэтому мы предпочли песок, который выполнял ту же функцию, то есть расплавился и затекал в трещины. То же самое делает доломит, потому, что MgOH — относительно теплопроводящая керамика (из всех керамик — самая теплопроводящая). Поэтому все эти мероприятия были достаточно разумными.
Ну и, скажем, при введении таких компонентов, как свинец, мы оценивали, не возникнет ли свинцовое загрязнение местности. Мы просто взяли и подсчитали: допустим, мы забросили 2400 тонн свинца, и весь этот свинец попадет в горячую зону и испарится (что невозможно, потому что большая его часть конденсировалась на верхних отметках), но даже если предположить, что весь свинец испарится, то с учетом площади 30-километровой зоны выбросы будут ниже предельно допустимых концентраций. По крайней мере, потом товарищ Израэль со своими товарищами мерили концентрацию свинца и в воздухе, и на земле, и оказалось, что она определяется исключительно свинцом, выбрасываемым из выхлопных труб автомобилей от этилированного бензина, и на фоне этих свинцовых загрязнений заметить 2400 распыленных тонн — практически невозможно. А разговоров о дополнительных свинцовых отравлениях было много, поэтому нужно очень точно привести все эти расчеты по сумме мероприятий.
Затем нужно несколько слов сказать о принципах подхода к сооружению саркофага. Было 17 разных проектов, но нужно описать только два-три подхода:
первый подход — насыпной холм, и почему мы от него отказались; второй вариант — это значит тот саркофаг, который есть, только с бетонным куполом. Почему мы отказались от бетонного купола? Конструкции не выдерживали. третий вариант — бетонный купол, который был бы, конечно, лучше, заменили на трубный накат и соответствующую металлическую крышу. Вот эти обстоятельства нужно объяснить. В этом цикле также нужно объяснить следующие обстоятельства. Это очень важно!
Первое обстоятельство. Мы убедились, что ни в одной стране мира (а мы знаем это, потому что довольно многие страны откликнулись на нашу беду, присылали телеграммы, предложения и т.д.) не было отработанного и экспериментально проверенного плана действий в подобных ситуациях.
Второе. Не было дозиметров с соответствующими шкалами от минимальных до максимальных доз. На момент начала аварии не было беспилотных летательных аппаратов, которые были бы снабжены необходимой измерительной аппаратурой, поэтому мы вынуждены были использовать вертолеты с людьми, что требовало проводить дополнительное облучение людей, и делало эти полеты опасными, потому что вертолеты могли задеть за ту или иную конструкцию и привести, скажем, к разрушению какого-нибудь из соседних блоков.
Возвращаясь немножко назад, нужно обязательно отметить, что действия пожарных были целесообразными, потому что, вот, и многие журналисты пишут, и в пьесах ставят, что «пожарники» напрасно простояли несколько часов и только переоблучились из-за этого и т д. Тем не менее, их действия были осознаны, потому что в машинном зале находились водород в генераторах и машинное масло, и они ждали того, что пожар может перекинуться на 3-й блок и вызвать разрушение как его самого, так и четвертого блока. Поэтому их действия были действительно самоотверженными и рациональными (что самое главное!), а не просто какими-то бессмысленными движениями от неграмотности.
Снова надо вернуться к тому, что ни роботов-рабочих, ни роботов-разведчиков ни в одной стране мира не было. Мы пробовали покупать роботов из разных стран, но все они отказывали либо по причине того, что они не могли преодолеть препятствия в разрушенном блоке, либо потому, что теряли управление из-за высоких уровней гамма-полей, и когда электроника отказывала. И только в самое последнее время появились наши собственные роботы-разведчики (их также нужно описать), которые были сделаны в Институте атомной энергии.
Далее, нужно несколько слов сказать о схеме управления процессом ликвидации аварии, то есть о разделении функций. Действовало несколько групп:
группа выяснения причин аварии; группа, занятая дезактивацией и подготовкой к пуску первого и второго блоков; группа, занятая анализом ситуации в разрушенном 4-м блоке, диагностикой и всеми необходимыми исследованиями; группа проектирования саркофага; группа сооружения саркофага; армейская группа, занятая дезактивацией территории; группа, занятая сооружением новых помещений и зданий для эвакуированного населения; группы, которые занимались созданием дезактивационных пунктов для контроля, отмывки и очистки транспорта; После этого следует написать раздел: «Сегодняшнее состояние». Есть Координационный совет в Академии наук, куда входят руководители ведомств, отвечающие за соответствующие виды работ: Госагропром, Минсредмаш, Минатомэнерго и т д. и ведущие ученые — специалисты в области медицины, радиологии, сельского хозяйства и т. д. Этот Координационный совет систематически рассматривает динамику ситуации, которая связана со всеми обстоятельствами Чернобыльской аварии. Это как организационный момент тоже стоило бы описать.
Затем, представляется раздел Владимира Фёдоровича Дёмина, где просто нужно четко описать: сколько площадей и людей поражены, до какой степени, что уже восстановлено, что не восстановлено. Все, что связано с последствиями, начиная от поражения людей и кончая тем же «Рыжим лесом», надо аккуратно и точно описать.
Надо еще сказать, что при ликвидации последствий ни в коем случае нельзя забывать о психологических факторах, так как целый ряд болезней, которые обнаруживались у людей, целый ряд явлений, связанных с персоналом, который пережил эту трагедию, не носили характер лучевого поражения. Это было установлено медиками однозначно. Например, психологический шок и, скажем, сердечно-сосудистая дистония на безе этого шока была обнаружена у очень большого количества специалистов и до сих пор продолжает обнаруживаться. Режим вахтовой работы и всё пережитое — эти обстоятельства как вторичные факторы, конечно, должны быть также описаны. Есть ещё много информации у врачей, и, думаю, Владимир Фёдорович ею хорошо владеет. Если нет, то я могу всё, что нужно, подсказать.
Следующим разделом, когда описаны последствия этой самой аварии, нужно рассказать о сегодняшних исследованиях и мероприятиях сельскохозяйственного и исследовательского порядка, которые проводятся, вот, прямо на сегодняшний день:
что уже обнаружено; что вызывает оптимизм, то есть, я имею в виду, накопление радиоактивных компонентов в телах рыб и животных, которые находятся в 30-километровой зоне; что оказалось не страшным; что оказывается полезным; что бесполезным; о поведении различных пород деревьев, госагропромовские выводы, но только те, которые на сегодняшний день являются совершенно очевидными. И закончить этот раздел последствий надо нормальными словами: что это долговременная программа, что еще много-много лет там будут сказываться последствия этой аварии, описать, как они будут сказываться, что фронт исследовательских работ — большой, и план, так сказать, примерный. Можно смело сказать о тех нескольких программах, которыми ведает Рутений Михайлович Полевой и которые он создал — их можно описать как направления деятельности.
Также нужно сказать о том количестве организаций, которые привлечены как прямо на месте, так и у себя, и о том медицинском радиологическом центре, который там создан.
Все это, как мне кажется, следует описать в этом разделе — все это совершенно ясные и понятные вещи. Но нельзя заканчивать этот раздел только очевидными вещами. Следовало бы поставить целый ряд вопросов. Нам многое осталось неясным. Например, не были полностью выяснены причины того, что падение радиоактивности в самом 4-м блоке и на некоторых других участках, шло быстрее, чем это вытекало из законов радиоактивного распада. Есть различные версии, но только версии. Поэтому до конца объяснить это явление мы все еще не можем, однако сами версии надо дать.
Есть невыясненные проблемы. Например, у меня на столе лежат замечательные фотографии, которые привез Николай Николаевич Кузнецов и на которых запечатлены ели, переходящие в сосновые формы, например, когда еловые веточки начинают ветвиться, как у сосен. Надо сказать, что мы начинаем изучать причину этого явления, и оно нам не ясно. Все это надо объединить в группу неясных вопросов, где мы имеем факты, но не имеем для них полного объяснения. Вот это, мне кажется, тоже надо было бы отразить, потому что было бы глупо говорить, что нам уже все предельно понятно и предельно ясно.
Кстати, возвращаясь назад, еще раз хочу сказать, что вопрос о способе ввода реактивности докладывается как дискуссионный, потому что есть несколько вариантов, которые могли бы привести к вводу положительной реактивности в такой вот неуправляемый реактор. Ни один из них однозначно не соответствует всем экспериментальным фактам, поэтому тут ведутся дискуссии. Но, в общем-то, это особого значения не имеет, потому что самое главное, что, в принципе, был возможен ввод положительной реактивности с таким вот мощным разгоном, а конкретные, так сказать, детали не так важны. Сама дискуссия показывает, что было несколько способов вывести реактор в то состояние, в котором он оказался.
После раздела Владимира Федоровича мне представляется необходимым вмешаться Владимиру Константиновичу по следующим двум моментам.
Первый — кратко, чётко и ясно описать, что с самого начала Советский Союз ничего не скрывал. Это к вопросу: «Почему поздно сообщили?» Да потому, что не знали толком, что происходит, не хотели, так сказать, сеять паники, не хотели недостоверной информации. Нужно описать проделанную работу, какие международные мероприятия были проведены, и какие конвенции были приняты, какая позиция СССР по международному сотрудничеству была принята.
Второй момент — надо развить «философию» того, что вообще любой аппарат (как показал опыт Чернобыльской аварии) может принести неприятности не только в той стране, где он находится, но и странам-соседям и вызвать не только радиационные повреждения, но и экономические, и психологические потери, и в силу этого встает вопрос международных инспекций для проверки качества сооружаемых объектов и т. д. Необходимо сделать это международной процедурой — это нужно высказать как пожелание, и, по-моему, это было бы правильно.
В общем, следует разбить раздел международных вопросов на две части:
первая часть — это то, что Советский Союз сделал в международном плане: какие материалы представил, кого пригласил, кого принимал, чьей помощью пользовался, от чьей помощи отказывался; вторая часть — как надо было бы в международном плане инспектировать, контролировать и взаимопроверять уровень безопасности атомной энергетики. Мне кажется, Владимиру Константиновичу нужно эти вопросы развить.
Ну, и, наконец, последний и самый, с моей точки зрения, важный раздел. Он должен начинаться с того, какие мероприятия в Советском Союзе намечены для того, чтобы повысить безопасность атомной энергетики. Они перечисляются в докладах, представленных в Вену. Их нужно отразить в форме: намечено то-то, выполнено то-то. Но и тут же нужно дать позицию Владимира Михайловича Новикова и сказать, что на том уровне аппарата, который у нас есть, этого может быть достаточно, для того чтобы «чернобыль» не повторился. Хотя надо отметить, что для тех аппаратов, которые не имеют контайнментов, этих мероприятий, видимо, окажется недостаточно. Нужно размышлять над какими-то специальными мерами локализации аварий для тех 28 аппаратов, которые не имеют контайнментов. Ясно, что эти меры локализации должны быть динамическими, поскольку экономически и технически невозможно построить над этими реакторами колпаки, так что уже сегодня нужно задуматься над нетрадиционными динамическими методами локализации возможных аварий на таких объектах, и, главным образом, Советскому сообществу, потому, что это проблема — наша, хотя мы и могли бы с удовольствием сотрудничать в международном плане для решения этой задачи.
Камни не исполняют желаний. Их исполняем мы сами, четко следуя однажды выбранному пути. - майор Кальтер - Свинцовый закат
Дальше идет «философия». Может ли Советский Союз ограничить количество аппаратов, например теми, которые есть, потихоньку выводить из строя те, которые являются «бесколпачными» и так переходить на органическое топливо? Здесь нужно еще раз показать (например, можно воспользоваться моей с Кузьминым работой, связанной как раз с этим вопросом), что наша страна, несмотря на то, что она так богата органическим топливом, в будущем не сможет обойтись без ядерных источников — это невозможно — и ядерные источники будут нам нужны во все возрастающем объёме по экономическим, ресурсным и экологическим соображениям.
А самое главное, надо подчеркнуть, что ядерные источники, как и все открытые и используемые ранее способы получения энергии, являются не только собственно носителями энергии, но и предпосылкой для развития новых технологий. Это можно почерпнуть из моих старых работ: пусть сегодня мы используем главным образом тепло и излучение, но, на самом деле, на ядерных источниках можно более простыми и экономичными способами, чем это делается сегодня, скажем, в химической и металлургической промышленностях, получать искусственные материалы, легировать, модифицировать, избавляться от примесей и т.д. Это еще одно доказательство того, что без них не обойтись.
А дальше должна идти концепция, которую развивал Владимир Михайлович, о том, какой же должна быть безопасная атомная энергетика. Про безопасный реактор я ничего говорить не буду, потому что требования к нему Новиковым сформулированы очень точно, но к ним обязательно нужно прибавить требования по полной ядерной безопасности топливного цикла и произвести количественные оценки, которые сделаны по реакторам для перерабатывающих и обогатительных заводов. В связи с последней аварией в Бразилии даже стоит коснуться вопросов использования, в том числе форм использования радио-медицинских препаратов.
Отказаться от использования реакторов вроде бы невозможно, а как сделать их использование безопасным? Вот надо бы этот вопрос продумать таким образом, чтобы безопасность атомной энергетики понималась максимально широко, а не только как проблема создания безопасного реактора. И я очень бы просил сделать заявление, что на сегодняшний день рано говорить о безопасной атомной энергетике, и концепции безопасной атомной энергетики и даже полностью готовой концепции безопасного атомного реактора мы не имеем. А поскольку число таких источников должно возрастать, то задача становится актуальной. Времени для её решения — не так мало, но и не так много — это где-то 15-20 лет, в течение которых должны быть решены все вопросы, которые мы здесь обсуждаем.
Вот примерно та структура, по которой мне должны быть подготовлены все материалы, и я повторяю, что базироваться они должны на ранее выполненных нами работах, чтобы мы ссылались на собственные источники, а не на какие-то чужие.
Интервью Алесю Адамовичу — Прежде всего, чтобы вы представляли себе, что я занимаю некое особое положение во всей этой истории, скажу: я — ядерный химик, и, несмотря на то, что я уже 15 лет работаю в области атомной энергетики, к конструированию реакторов, например, я имею лишь косвенное отношение, только в рамках того, что слышу дискуссии и споры на советах и заседаниях, — ну, и приобретаю, конечно, какую-то свою точку зрения. Как вы могли понять из разговора, я — директор собственного отделения: обеспечение ядерных топливных циклов, то есть разделение изотопов, захоронение активности.
Моя позиция сложилась, с одной стороны, как у внешнего наблюдателя, с другой — как у участника. Но, вот в самих чернобыльских событиях моё участие, конечно, было оправдано, потому что никакого реактора уже не было, а были его останки — это прямая моя специальность. Тут — сплошная ядерная и неядерная химия. Нужно понимать, какие процессы идут с радиоактивными элементами, чем они отличаются от других процессов, какие вещества можно вводить, к чему это приведёт. Может быть, это было уже случайное совпадение, но это действительно моя прямая специальность.
Но главное — это то, что я в течение ряда лет был наблюдателем различных «битв» специалистов внутри Советского Союза и на международном уровне на тему типов реакторов и надо или не надо развивать ядерную энергетику вообще. В то же время под моим руководством развивались и работы в области безопасности химических производств, которые также представляют очень большую угрозу. Поэтому, чисто в профессиональном плане, вопросы безопасности и то, как к ним надо относиться, я представлял себе очень хорошо. Такая я запутанная фигура: с одной стороны, знаю проблемы безопасности в «общефилософском» их виде (как они должны ставиться и решаться), с другой — знаю ядерный топливный цикл и его внешнюю часть, ну, и наблюдал за реакторной «эпопеей».
Чернобыль начался, с моей точки зрения, (условно, конечно), в 1961 году. То есть в том самом году, когда Гагарин полетел в космос — и это было последнее высшее достижение Советской науки и техники. Вообще, я считаю, что наша наука и техника до тех пор очень успешно всеми правдами и неправдами развивались на удивление всему миру с колоссальными достижениями почти во всех областях. И вот вершиной этих достижений был полет Гагарина в космос. После этого мы начали по всем направлениям резко уступать, уступать — и просто началось падение. Вот это общее падение Советской техники, о причинах которого можно много и долго говорить, было одновременно и началом Чернобыля. Причём это не философское утверждение. И я говорю это не в том смысле, что у нас началось понижение общетехнической культуры, нет, это был уже совершенно конкретный факт.
Дело заключается в том, что, как вы знаете, Советский Союз был родоначальником атомной энергетики. Первая электростанция была построена у нас в Обнинске под Москвой. Потом мы построили Белоярскую атомную станцию и Нововоронежскую атомную станцию. И… прекратили развитие атомной энергетики. Это произошло в конце 50-х годов, потому что возобладала такая точка зрения, что у нас, дескать, донбасского уголька хватит — не нужно нам атомную энергетику развивать! И мы, будучи пионерами в её развитии, 10 лет её не развивали, а три атомных электростанции — Нововоронежскую, Белоярскую и Обнинскую — превратили как бы в забаву для учёных, где они решали свои проблемы. Это были три разных типа реактора, которые имели свои особенности; ими занимались, но атомную энергетику как масштабное явление у нас никто не воспринимал.
В это время сначала Англия, а потом и Соединённые Штаты Америки стали делать именно энергетику — не отдельные атомные станции, а атомную энергетику. И, следовательно, наука их вынуждена была сразу говорить о безопасности атомной энергетике как о масштабном явлении, о множестве станций, об огромном количестве специалистов, которые вовлекаются в эксплуатацию этих атомных станций и т. д.
А у нас был сделан мощный госплановский просчет, и мы пребывали в полной уверенности в том, что органического топлива хватит надолго, и атомная энергетика нам практически не потребуется, но где-то к 60-м годам (1961-1963 гг. — примерно в этот период времени) стало ясно, что европейская часть Советского Союза (где сосредоточено 80 процентов и населения, и промышленности) на привозном топливе не проживёт, а донецкий уголёк стал слишком дорог, и его стало слишком мало. Привозное топливо — это накладно: и экономически, и транспортно, и экологически. Стало ясно, что не развивать атомную энергетику невозможно. Без неё прожить промышленности нельзя.
Как бы ни удивительно это звучало, на самом деле, не развивать атомную энергетику невозможно, прежде всего, по экологическим соображениям, чего многие люди себе даже и не представляют. Если бы мы взяли и, на минутку, решением Политбюро, отменили атомную энергетику — перестали бы эксплуатировать сейчас атомные станции и не строили бы новые — то сразу же, в ответ на это уровень радиоактивного загрязнённости нашей территории и наших людей возрос бы неимоверно! Именно радиоактивной, я не говорю уже о канцерогенных веществах и других вещах. Почему? Да потому, что в угольных или нефтяных пластах за века накопилось много радиоактивных элементов, причём именно долгоживущих и самых опасных изотопов — альфа-активных. Например, в Камско-Ачинском угольном бассейне только в верхних пластах находится 2 миллиона кюри альфа-активных долгоживущих изотопов. Как только мы начнём активно эксплуатировать Камско-Ачинский бассейн, то по дороге, по которой возится уголёк, и при сжигании начнём насыщать лёгкие людей, и особенно свои собственные, этой радиоактивной грязью. Поэтому чем меньше атомных электростанций и чем больше угольных или нефтяных, тем при естественных условиях больше будет радиоактивное загрязнение. Так что это совершенно очевидная ситуация. Конечно, лучше всего было бы использовать то, о чем мы все мечтаем, — альтернативные источники: термоядерные, солнечные, НГД и все, что угодно. Но тут необходимо совершенно реально представлять себе картину, что в течение 40-50 лет ничего этого не будет, потому что сегодня самые оптимистичные цифры говорят о том, что затраты человеческого труда на единицу мощности в солнечной энергетике в сто раз больше, чем в атомной, а затраты материалов в 150 раз больше, чем на угольные или на атомные станции. Конечно, наука будет развиваться и в этом направлении, всё будет улучшаться, но не в 100 и не в 150 раз, поэтому доля альтернативных источников в обозримый период (45-50 лет) будет составлять 5-7%. Нужно, чтобы эти проценты были, чтобы развивать эти источники энергии, но основой энергетики это быть не может. Таким образом, неизбежность атомной энергетики стала очевидной в 60-х годах, а темп был потерян.
И тогда галопом по Европам стали навёрстывать. А денежки-то — ограниченные, ведь десять лет денежек-то не вкладывали никаких. И вот тут-то и была совершена роковая ошибка, из-за которой, конкретно, и начался Чернобыль. В чём состоит роковая эта ошибка? Весь мир признает нормальный стандарт безопасности по любому опасному производству, в том числе и по атомным станциям. Этот стандарт состоит из трёх элементов:
сделать максимально надёжный реактор; сделать максимально надёжной эксплуатацию (обученный персонал, хорошая дисциплина, удобная для эксплуатации техника и т д.); сделать защиту. Везде стремятся к максимальной надёжности, но, поскольку весь мир понимает, что «максимально» — это не значит 100%, и что всегда есть какая-то вероятность того, что какой-то элемент техники, даже самый надёжный, может отказать, или какой-то человек по злому умыслу, или неграмотности, или по стечению обстоятельств что-то может совершить, то и вводится этот обязательный третий элемент: всё это опасное производство с максимально надёжным реактором и максимально надёжной эксплуатацией обязательно должно быть капсулировано, закрыто в контайнмент (как его называют на Западе), поставлено под колпак (как его называем мы). Так что если вдруг, с какой-то малой вероятностью, но всё же произойдёт что-то непредвиденное, то это всё-таки будет ограничено зоной самого реактора. Все неприятности останутся внутри. И вот самые главные преступники — это те, кто проигнорировали третий элемент. Конечно, те, кого уже осудили в Чернобыле, они — преступники, потому что совершили неимоверно безответственные действия, и их осудили совершено законно. Сейчас ведётся следствие (дорасследование), и будут, видимо, судить (по крайней мере, с моей точки зрения, должны судить) конструкторов этого типа реактора, РБМК, которые допустили, по крайней мере, три грубейшие ошибки в его конструкции. И, наверное, они тоже должны за это нести уголовную ответственность. Но что там дальше будет, я не знаю. Однако главные преступники — это те руководители энергетики 60-х годов, которые, вопреки точке зрения специалистов, одобрили строительство аппаратов, нарушавших требования безопасности. А советские специалисты доказывали опасность такого решения. Скажем, у нас в институте есть член-корреспондент Сидоренко Виктор Алексеевич, сейчас он зам. председателя Госатомэнергонадзора. Примерно в тот период времени он написал докторскую диссертацию, а потом выпустил книгу, где доказывал невозможность существования атомных станций без оболочки — не важно, какого типа они были, ВВЭР или РБМК, — и что это опасно и преступно. Но на него, как говорится, плевали с высокой колокольни, потому что это примерно на 25—30% удорожало каждую станцию. А поскольку денежки на атомную энергетику Госпланом выдавались строго определенные, то это значило в заданные сроки построить на 25—30% меньше атомных электростанций.
— (вопрос плохо слышен)
— Нет, Петросянц, в частности, к этим вопросам, насколько мне известно, причастен не был. Это тогдашнее руководство Госплана: тов. Байбаков, тов. Волоянц — принимали участие, тов. Славский — один из главных ответственных — и тов. Непорожний. Вот команда какая: Непорожний, Славский, Волоянц и Байбаков. Но при этом роль Байбакова заключалась в том, что он слушал Славского и Непорожнего как энергетиков. Причём это не просто из-за того, что там каких-то знаний не было. Знания были. Специалисты, правда, не были единодушны во мнениях. Например, в том же Курчатовском институте автор самой разработки — профессор Фейнберг Савелий Моисеевич, ныне скончавшийся, — выступал за возможность реактора типа РБМК (реактор большой мощности канальный) без оболочки. Мне важно, чтобы вы поняли, что если бы была принята международная «философия», что каждый реактор должен быть под оболочкой, то реактор РБМК просто не появился бы, потому что он набирается из многих блоков и ни под какой «колпак» не влез бы. И ошибок конструктора просто не было бы, потому что этот реактор не появился бы в принципе. Он появился, потому что мы опаздывали на 10 лет в развитии атомной энергетики.
— А кто такой Фейнберг?
— Фейнберг С.М. физик был хороший, конечно, но он тоже вляпался в эту историю. Тут всё запутано было…
— А Александров опекал…
— Анатолий Петрович к конструкции реактора РБМК вообще никакого отношения не имел. Но я чуть позже скажу о роли Анатолия Петровича Александрова, насколько смогу объективно. С моей точки зрения, у него, конечно, есть некоторая степень виновности, небольшая, но есть. Но он слишком заслуженный человек, слишком много сделал для страны, чтобы так об этом говорить.
— А ведь Александров говорил, что реактор РБМК можно на Красной площади ставить.
— Нет, это просто ошибка. Он действительно говорил так об одном из реакторов — это реактор АСТ, атомная станция совсем другого типа, которая действительно наиболее безопасная из всех, которые существуют сегодня в мире, — вот о нём он говорил, что его можно ставить хоть на Красной площади. Я потом скажу о роли Александрова, но мне важно, чтобы вы поняли, что главным было 10-летнее опоздание.
В мире была выработана линия корпусных реакторов, типа наших водо-водяных энергетических реакторов (ВВЭР). Вот и под Минском такой должен был стоять, но сейчас не будет строиться. Но для них, для того чтобы строить корпуса, нужны были большие машиностроительные мощности, которых в Советском Союзе не было, — один корпус изготавливается 2-3 года. Потом специально был построен завод «Атоммаш», чтобы строить корпуса для таких реакторов. А в то время, так как мы на десять лет опоздали, прежде всего, возник вопрос, как быть: корпусов нет, атомную энергетику развивать надо. И вот тогда товарищ Славский, министр среднего машиностроения, вышел с предложением параллельно с реакторами ВВЭР…
— Что такое ВВЭР и в чём его отличие от РБМК?
— ВВЭР — это большой металлический корпус, в него, в воду, опускается активная зона, вода перегревается, давление достигает 170 атмосфер, двухконтурная система нагревает воду второго контура, а вода второго контура, превращаясь в пар, вращает турбину. А реактор РБМК — это реактор одноконтурный. Это много циркониевых каналов — в них от топливных таблеточек нагревается вода и сразу же поступает на турбину и её вращает. Поэтому в реакторах ВВЭР мощность ограничена размером корпуса реактора, а в реакторах РБМК мощность ничем не ограничена: выбираете графитовый пласт огромных размеров, делаете в нём дырки, вставляете каналы, и можете набрать большую мощность.
Так вот, когда стало ясно, что советской энергетики не хватает, тогда Ефим Павлович Славский, министр среднего машиностроения сказал: «Есть такая партия — мы можем страну выручить!» Понимаете? Этот тип аппарата пришел из Министерства среднего машиностроения, где несколько таких аппаратов было построено для специальных целей и эксплуатировалось самым уникальным образом. Там военная приёмка каждого элемента оборудования, особо обученный персонал, высочайшие требования и т.д. Такие промышленные реакторы есть и у американцев, они тоже не под «колпаками», потому что большие, но их всего 4 штуки, и за каждым из них слежение и наблюдение очень высокого класса!
Так вот, у Средмашевцев и у Анатолия Петровича Александрова тоже возникло ощущение, что этот реактор, при правильной его эксплуатации и при высокой надежности, — очень даже хорош. Но как только первый такой реактор (причем первый РМБК сразу саданули под Ленинградом, в 100 километрах от города) стали запускать, сразу обнаружили, что реактор — хреновый, что управлять им тяжело, что у него нейтронные поля стали «гулять», операторы все в поту, управляться с ним не могут ввиду его больших размеров и специфики ядерных процессов. Пришлось степень обогащения топлива менять, каждый раз что-то новое… В общем, с того момента, как его запустили, всё время вносились какие-то изменения и переизменения. И, тем не менее, из-за того что 10 лет были потеряны и международная «философия», что каждый аппарат должен быть обязательно спрятан под «колпак», не была принята, эти аппараты в народное хозяйство пошли и стали строиться уже не Минсредмашем, а Минэнерго: Курская, Чернобыльская, Смоленская АЭС — все с этими РБМК. И это несмотря на то, что все операторы, все инженеры и специалисты шепотом говорили, что этот реактор очень труден в управлении. По экономике, по стоимости киловатт-часа энергии, по расходу топлива он — примерно такой же, как и ВВЭР, — в чём-то лучше, в чём-то хуже — но то, что по управлению он более трудный — это было понятно.
Но, главное, и я все время к этому возвращаюсь, главное преступление, которое было совершено — это то, что в советскую атомную энергетику пустили преступную «философию», разрешив строить станции без «колпаков» (любого типа: ВВЭР ли, РБМК ли). Были бы «колпаки» — РБМК просто не появился бы, ни за что. Как такого типа реактор не появился нигде в мире.
Ещё одна ошибка заключалась в том, что это такая техника, с которой идти своим собственным, не мировым, путём — опасно. Потому что, всё-таки это опасная техника, и когда мы имеем дело с реакторами типа ВВЭР, мы можем использовать весь мировой опыт. Подумаешь, у нас там десяток какой-то реакторов, а у американцев их — 90 штук, у Англичан — 40, у Французов — 60, и на каждом накапливается опыт, ошибки, и всё это — достояние человечества. А РБМК — всего-то Ленинградская станция сначала была да Чернобыльская — и той больше нет. Вот и весь опыт, и «всё что знаешь — знаем», а потом оказалось, что знаем мы про них очень мало. Вот вам так называемый «путь развития». И ничего хорошего про этот путь сказать нельзя.
Во-первых, он — сугубо национальный, а значит, не подкреплен никаким мировым опытом. Во-вторых, СЭВовские страны к этому не подключишь, потому что им такой аппарат не ставили.
И, в-третьих, противоречит «философии» атомной безопасности.
Да и в конструкции реактора были заложены, по крайней мере, три принципиальнейшие ошибки. Они кажутся дикими. И всегда казались дикими, чтобы вы не смотрели на меня, как на человека, который… Дело в том, что мнения по поводу этого реактора в нашем институте разделились. И вот тут-то я буду говорить про Анатолия Петровича.
В чём дикость конструкторских ошибок в РМБК, кроме «философии» «колпака»? Дикость ошибок заключается в том, что «философия» безопасности не зависит от того, с чем вы имеете дело: с атомным реактором, с биологическим объектом, в котором размножаются вирусы, или с химическим заводом, или с чем-то третьим или четвёртым. Конкретные технические решения — они зависят от специфики, а «философия» — не зависит. И эта «философия» имеет три элемента: максимально надёжный аппарат; максимально надёжный персонал; и всё это, при всей максимальной надёжности, должно быть спрятано под землю, в скалу, под бетонный «колпак».
Это и есть «философия», относящаяся к любому объекту, которая делает систему надёжной. И любая надёжная система требует того, что если у вас есть какие-то системы аварийных защит, которые останавливают автомобиль, поезд или что-то ещё, то у вас должно быть, по крайней мере, две системы защиты, причём они должны действовать на независимых физических принципах, и одна из двух систем не должна зависеть от оператора. Это закон теории безопасности. Потому что, скажем, вдруг оператору стало плохо, и он не нажал кнопку, что-то ещё случилось — тогда от превышения самих параметров, от «ненормальностей» вторая защита должна сработать сама. Так вот, в реакторе РБМК была одна защита, в отличие от реактора ВВЭР, что является грубейшим нарушением принципов безопасности (первая ошибка). Причем конструктор до сегодняшнего дня…
Вот если бы конструкторы реактора РБМК и мои коллеги из моего собственного института услышали меня сейчас, они бы стали меня рвать на куски, потому что считают, что «философию» безопасности не понимаю я. Поскольку система аварийной защиты содержит 211 опускающихся стержней, каждый из которых, опускаясь в реактор, может нейтроны поглощать, то они говорят, что у них было не две системы, а 211! Но это чушь собачья, потому что все эти стержни опускаются по команде оператора, от автомата, от нажатия кнопки и т.д. И если оператора убили, он заболел, умер, то эти 211 стержней останутся на месте. Вот этого они никак до сих пор не могут понять, а может, это просто защитная реакция такая психологическая, поэтому они на меня в этом смысле и «окрысиваются» со страшной силой.
Камни не исполняют желаний. Их исполняем мы сами, четко следуя однажды выбранному пути. - майор Кальтер - Свинцовый закат
Более того, когда уже случилась чернобыльская авария, когда нужно было делать дополнения, я сразу же предложил такую независимую систему газовой защиты — введение внутрь аппарата некой газовой ампулы (не буду вам всё подробно рассказывать). Они её очень неохотно приняли, поставили её в последний момент к исполнению за 90-е годы, куда-то в свои планы, а сами стали исправлять свою вторую ошибку.
А вторая ошибка в конструкции заключалась в том (и это даже гуманитарию должно быть ясно!), что, если у вас мощность нарастает с определенной скоростью… скажем так, неприятность нарастает с определенной скоростью, то ясно, что защитная система должна вводиться в систему быстрее, чем нарастает эта неприятность. А у них была в 5-6 раз медленнее!
— (неразборчивый вопрос)
— Да, реактивность за секунду в 13 раз возрастает, а стержень за 5-6 секунд туда опускается. Так они все усилия направили на то, чтобы эти скорости согласовать, сделать сухой канал. Вот как они вцепились в эти свои несчастные стержни (механические!), так, что до сих пор от них оторваться не могут. И поэтому моё предложение по газовым защитам отодвинули куда-то на дальний план. А сейчас оказалось, что такую скорость у стержня и сделать-то нельзя, в конце концов! Вот, я, потеряв год, сейчас возвращаюсь к этому моему предложению. Поэтому и сегодня эти реакторы РБМК не являются надёжными.
— Много у нас таких реакторов?
— РБМК? 14 штук.
Я всё время хочу вам сказать, и я не знаю, удаётся ли мне это сделать, что дело именно в «философии» безопасности. Если бы «философия» безопасности была правильной, то технические решения под эту «философию» наши специалисты, конечно, находили бы, потому что они — грамотные специалисты, толковые люди, умеют считать и делать прочие вещи. Но всё дело в том, что их в такие условия поставили. Была бы «философия» — обязательный «колпак» — у нас такой реактор РБМК не мог бы появиться, и не было бы предмета для разговора. И не появились бы 14 аппаратов ВВЭР без «колпаков», как говорится, «голых», ничем не закрытых. А ведь если ВВЭР рванет — а ведь он тоже может рвануть, — то это уже будет «язык» не на 80—90 километров, это уже будет «язык» на все 250 километров.
— А подобных реакторов сколько работает?
— У нас 14 аппаратов ВВЭР без «колпаков». То есть 14 РБМК без «колпаков» и 14 ВВЭР — тоже без «колпаков».
И только тогда, когда у нас в конструкции АЭС появились «колпаки», все станции наконец-то стали строить с ними (это станции, которые строятся последние 5-6 лет, которые сейчас проектируются и которые будут строиться). Откуда взялись «колпаки»? Как только мы стали продавать станцию финнам, они, по международным требованиям, сказали: «Давай колпак, без колпака не возьмём!» И вот появилась первая наша станция с «колпаком»: и по своим реакторным характеристикам она очень хороша, да плюс ещё «колпак» стоит — вот это лучшая станция в мире — АЭС «Ловиса».
И вот только после этого мы стали уже и у себя проводить эту «философию» в жизнь. Поэтому те станции, которые строятся последние 5-6 лет — например, Запорожская станция на Украине, и, кстати, и та станция, которая была бы под Минском у вас построена, — обязательно строятся с «колпаком».
— (неразборчивый вопрос, уточнение)
— Ну, решение уже принято. Так сказать, эмоциональное. Но, я должен вам сказать, что как раз Минская станция никакой опасности бы не представляла.
— (невнятный вопрос)
— Ну, понятно. Решение принято, и что об этом сейчас говорить. Но на самом деле, на ней могла бы случиться авария: реактор мог разорваться, всё, что угодно, могло быть. Но всё осталось бы под «колпаком». Вот в чём отличие минской и финской станций… Как у американцев. У них же случилась более страшная авария, чем эта, но там всё осталось под «колпаком».
Так вот, вернёмся к первому нарушению «философии». В чём вина Анатолия Петровича Александрова? Его вина в том, что он, нехотя, но всё же дал санкцию. Повозражал, повозражал (вместе со специалистами), но потом пошёл навстречу настойчивым требованиям Госплана и Минэнергетики. Он сначала очень сражался, он воевал (я могу это документально показать), но потом сдался. Но как сдался? При обязательном условии самого тщательного выполнения всех регламентных операций и так далее. И все последние 20 лет он выступал везде, где можно (на Политбюро и так далее) — он требовал военной приёмки, он требовал повышения качества оборудования и т.д. и т.п. То есть, зная, что «колпака» нет, он бился за то, чтобы вероятность неприятности на станции была минимальной. Но то, что он всё-таки трупом не лёг, как говорится, поперёк всей этой «философии», — вот, единственно, вина его в этом. Другой его вины нет. Потому что во всех остальных случаях он боролся за совершено правильные вещи.
Хотя бороться было трудно, потому что эта группа специалистов (которые, знаете, там: «Ура! Давай, давай!») была настолько сильна, что вот Сидоренко Виктора Алексеевича, директора Отделения ядерных реакторов в нашем институте, автора докторской диссертации и книги, выперли из института. Он должен был уйти, потому что собственные коллеги его не понимали. Почему не понимали? А потому что получали премии от министерства, потому что институт находился в составе Минсредмаша. Понимаете? Они видят, что директор — член-корреспондент Академии наук, а у них зарплата — хреновая. «Если ему не дадут премию в 100 рублей, он переживёт — а для меня, при зарплате в 180 рублей, 100 рублей премии — это важно! А если я где-нибудь „дзыркну“ насчёт этих „колпаков“, шиш я тогда получу, а не премию! Не то выскажу, меня не опубликуют, диссертацию не защищу». И поэтому собственные подчинённые, воспитанные годами в этом Министерстве вот с такой идеологией, собственного начальника выперли. Ну, не выперли, а создали невыносимые условия для работы.
Хотя он вместе с Анатолием Петровичем бился за качество, раз «колпаки» не удалось пробить. И он там делал очень многое для того, чтобы появился Госатомэнергонадзор, куда он и перешел работать в конце концов. В организацию, которая хоть контролировала состав оборудования, туда идущее. Вот такая обстановка была.
Поэтому Чернобыль (видите, почему я так издалека начал?) отразил, что в Советском Союзе — и до сегодняшнего дня, после катастрофы, — эту «философию» (такую примитивную, такую простую, три компонента которой я вам назвал) ни одна собака до сих пор не понимает, даже в атомной промышленности. И она не перенесена в химическую промышленность, где у нас в любую минуту может быть Бхопал (понимаете?) по этой самой причине — из-за неправильной «философии». Нет ни одной организации в Академии наук Советского Союза или в национальных академиях, которые занимались бы разработкой этой «философии». Нет умения пользоваться теорией риска и надёжности аппаратуры, чтобы оценить возможные последствия каких-то событий и заранее к ним подготовиться. Понимаете?
То есть, как сказал Николай Иванович Рыжков на Политбюро 14 июля, когда обсуждался вопрос: «У меня впечатление, что страна, развивая свою атомную энергетику, медленно и упорно шла к Чернобылю». Он сказал совершено правильно — мы шли к Чернобылю. Только он должен был, по моим оценкам, произойти не в Чернобыле, а на Кольской станции и на несколько лет раньше, когда там обнаружили, что в главном трубопроводе, по которому подается теплоноситель, сварщик, чтобы сделать все побыстрее и получить премию, вместо того чтобы заварить задвижку на самом ответственном месте, просто заложил в канал электроды и слегка их сверху заварил. Это чудом просто обнаружили, и чудом не случилась эта самая мощная авария — мы бы просто полностью потеряли Кольский полуостров. И это могло быть несколько лет назад. И это «бесколпачная» станция — всё бы там было загрязнено, и чудо природы, наш Кольский полуостров, был бы изничтожен.
Вот это всё я хотел вам рассказать, чтобы вы поняли, что истоки Чернобыльской трагедии в неправильной «философии», которая началась с того, что 10 лет упустили, потом стали нагонять, нагонять быстрее, быстрее, и предложили этот вариант. Потом — совершенно не оправданный перенос опыта военной промышленности в народное хозяйство. В военной промышленности:
ограниченное количество объектов; строгая военная приёмка, причём неоднократная; военная приёмка у изготовителя; военная приёмка при эксплуатации; многократные экзамены; переподготовки персонала и так далее, и так далее… И вы вдруг с таким же объектом выходите в народное хозяйство, где ничего похожего нет:
нет никаких тренажеров; нет никакой системы обучения; вообще просто нет системы обучения, не говоря уже о системе обучения аварийным ситуациям. Понимаете? Поэтому создавалась обстановка полной неготовности к такого рода авариям. И что я хочу вам сказать сегодня. Но это еще пока не для публикации, потому что и вам, и мне голову оторвут, но мне — в первую очередь, а вам — во вторую очередь: ничего не изменилось на сегодняшний день…
— Это мне Адамов говорил уже. Это и Велихов мне говорил. Собственно, всё продолжается по инерции. Я им тоже говорил… Можно иметь доступ к Горбачёву, но… Они мне рассказывали о своей полной беспомощности.
— Беспомощность (наша всеобщая) заключается в том, что пока есть монополия какого-то конкретного ведомства на систему, так это и будет продолжаться. Вот, скажем, поэтому Политбюро правильно приняло решение о создании в системе Академии наук соответствующей ядерной организации, потому что нет альтернативы, нет конкуренции. Но не очень-то торопятся… Тот же самый Велихов, например, тоже зная об этом, не очень торопится создать мощную и правильную альтернативную организацию.
— А какая система кроме Академии держит в руках всё это?
— Минсредмаш. У него всё есть, у него все конструкторы, всё у него в руках осталось, а Минатомэнерго — только чисто эксплуатационное ведомство: оно занимается только эксплуатацией, больше ничем. Те, кто разрабатывал оборудование, — Минэнергомаш. Ситуация ухудшилась, потому что раньше был Минэнергомаш, который делал только атомное оборудование, теперь его объединили с Минмашем вообще, и это атомное оборудование для него оказалось одним из пунктов в ассортименте выпускаемой продукции. Поэтому ситуация только ухудшилась. Вероятность нового «чернобыля» сейчас возросла. Вот я пишу сейчас записку Николаю Ивановичу Рыжкову, очередную записку, где то же самое: «...вероятность возрастает с каждым днём, потому что…» — опять, всё те же «бесколпачные» аппараты…
— Которые есть?
— Которые есть. И люди понимают, что они опасны. Но что они делают? Они пытаются повысить надёжность реактора так, чтобы не было аварии. А что значит повысить надёжность реактора? Это значит: натолкать в него новых и новых устройств, каких-то дополнительных средств диагностики и так далее, и так далее. Причём это в разных аппаратах делается в разное время. А миграция персонала — довольно высокая, поэтому на одном аппарате ввели изменения в регламент, на другом — не ввели, на этом — сделали, на том — не сделали. Представляете?
Старый начальник смены переехал с одного объекта на другой, думая, что тут — так же, как было у него. Понимаете? Поэтому вероятность аварии сейчас возрастает. Вроде бы люди и доброе дело делают — повышают надёжность аппаратов — но на самом-то деле из-за непонимания этой всей «философии» они ухудшают положение установки.
— (обрывок из плохо разборчивой фразы Адамовича: «…я понимаю, что бесполезно писать…»)
— Вас не смущает? Это я для себя, так, на всякий случай, пригодится, может быть, когда-нибудь — написать.
Это всё в не меньшей, а даже в большей степени относится к химическим предприятиям, где у нас безобразий такого сорта гораздо больше, чем в атомной промышленности. И я сижу и дрожу… Я болею именно оттого, что наиболее вероятно у нас в ближайшее время (хотя я просто называю, чего я боюсь, а я уже боюсь, потому что один раз уже выступил на Политбюро) следующая авария у нас произойдёт в Южном Казахстане с фосфором, и в радиусе 300 километров всё живое будет мёртвым.
— (неразборчивая речь Адамовича)
— Но я сказал так на Политбюро! Они мимо ушей пропустили. Но через две недели именно это происходит в Америке — фосфорная авария. Через две недели! Вот тогда они обратили внимание. Понимаете? Слава богу, что не у нас, и не на заводе, а в железнодорожной цистерне, перевозящей фосфор, — и то они были вынуждены эвакуировать 30 тысяч человек из-за такой вот фосфорной аварии!
Так вот, я просто знаю, что если не принять необходимых мер, ближайшая ядерная авария будет на Армянской станции, и вся Армения накроется. Потом следующая по вероятности — Болгария, «Козлодуй», следующая по вероятности — это Ленинградская! Вот, три ядерных. Будет и крупнейшая химическая авария в Дзержинске — это будет крупнейшая в истории химическая авария — и крупнейшая у нас химическая авария будет в Куйбышеве, и в Чимкенте, в Южном Казахстане, обязательно произойдет авария.
— Я сейчас всё это запишу, а потом…
— Проверьте! (диктует) Ядерные: Армянская, Ленинградская, «Козлодуй» (Болгария) — это атомные станции, где стоят «бесколпаковые». Теперь химические аварии: это Дзержинск — взрыв, там должен быть мощный взрыв, потом то же самое, объёмный взрыв в Куйбышеве и в Чемкенте, на фосфорном заводе возможна авария, при которой произойдёт образование фосфор-органики, один вдох которой просто смертелен, которая распространится по розе ветров, и в радиусе 300 километров, с заходом в Китай, всё живое будет уничтожено.
Это всё произойдёт, если не принять необходимых мер. Причем меры, которые можно принять, чтобы этого не было, — известны! Это самое убийственное, что заставляет, как говорится, переживать и болеть: меры, которые нужно принять, — они известны!
Вот, например, я могу действительно сегодня…
(стёрто)
…ну, значит, дошла информация в стандартом виде.
Заранее, задолго до аварии, была принята система оповещения Минэнерго об аварии. Причём система была кодовая. Информация идёт кодом, например, сообщаются цифры какие-то: 1, 2, 3, 4.
1 — это пожар, 2 — это радиационное повреждение, 3 — это ядерная авария, 4 — это есть химические опасности. И уже заранее были сформированы команды. В случае сигнала такого-то, в таком-то месте здесь в Москве должна собираться такая-то аварийная бригада и выезжать на место происшествия. В случае иной ситуации — собирается другая бригада, и так далее.
И вот, в ночь на 26 апреля в Минэнерго появились все четыре вида сигналов — сигналы всех видов возможной опасности. Была дана такая команда. Поэтому сразу же был вызван министр и, тут же были вызваны все специалисты, входящие в список лиц, которые должны были выезжать. Поскольку это было в ночь с пятницы на субботу, часть людей была на дачах, поэтому заняла эта процедура два-три часа, но ночью всех собрали в Минэнерго, потом ещё где-то час насчёт самолёта выясняли, и эта группа людей вылетела рано утром туда на место. Я в этой группе не был. Когда они собирались, тоже был один неприятный момент. Они установили телефонную связь, и со станции начала поступать информация, противоречащая шифрованным сигналам, не подтверждающая их, а частично противоречащая им. Стали говорить: включили охлаждение, включили то, включили это. Это создало впечатление, что реактор живёт, хоть на нём и случилось, конечно, что-то серьёзное. Утром они уже сообщили, что два человека скончались. Но сообщили так, что один скончался, там, из-за механических повреждений… а второй — от химических ожогов, потому что пожар действительно возник. Это было правдой. Одного они просто потеряли…
— Он там и остался…
— …там и остался захороненным в саркофаге, и второй, действительно, от химических ожогов скончался, потому что пожар в одном месте возник. Но того, что при этом уже начались традиционные радиационные поражения и прочее, они не сообщали.
И в течение первой половины дня 26-го оттуда шла информация такого рода, что, мол, персонал пытается справиться с возникшим проблемами: аппарат вышел из подчинения, и они пытаются подчинить его обратно. Вот, грубо говоря, такая ситуация.
Но, поскольку всё-таки исходный сигнал был серьёзным, он был передан Правительству. Правительство назначило Правительственную комиссию.
— Кто подал первый сигнал? Они же?
— Персонал станции. Директор станции. Я в субботу рано утром, к 10 утра, поехал в своё министерство на партийно-хозяйственный актив, где выступал наш престарелый Министр среднего машиностроения, Ефим Павлович Славский.
Он делал большой доклад (он всегда делал длинные доклады): хвалил атомную энергетику, хвалил себя, хвалил собственное Министерство и вскользь обронил: «…правда, что-то там в Чернобыле… вот, поступил сигнал… случилось… ну, мы там, как обычно, справимся…» — и продолжал свой доклад. Он сделал доклад. Перерыв — в 12 часов, я как сейчас помню. И во время этого перерыва первый заместитель Славского, Мешков Александр Григорьевич (это его первый зам, который был потом снят с работы вот за эту аварию)…
— А сам он? Он просто ушёл на пенсию?
— Ну, как. «Ушли» его на пенсию.
— Ну, понятно. Ну, так, вроде бы…
— Ну да, вроде бы чинно — ушёл без взысканий, как говорится. И вот, Мешков Александр Григорьевич подошёл ко мне и сказал, что назначена Правительственная комиссия, и в состав этой Правительственной комиссии включён я, и что в 4 часа я должен быть в аэропорту Внуково для отлёта. Глава Правительственной комиссии — Борис Евдокимович Щербина. Я тут же вскочил в машину, поехал в Институт, нашёл специалистов по этому типу реакторов (повторяю, что сам я ведь не реакторщик, хотя, вроде бы, первый заместитель директора Института). Но Институт-то — громадный: там и термояд, и ядерная физика, и разделение изотопов, и применение изотопов, и радиохимия — и чёрт, и дьявол.
В мои обязанности входила химическая физика и разделение изотопов и веществ, а также использование ядерной энергетики в народном хозяйстве. Отделение-то у меня — самое маленькое, поэтому меня Анатолий Петрович, видимо, и назначил первым замом, чтобы у меня не было корысти ресурсы тащить на какие-то свои задачи. Я среди «гигантов» там, среди реакторщиков, термоядерщиков, был самым маленьким, так сказать, хозяйчиком. Вот поэтому он и назначил меня первым заместителем по управленческим делам, по владению ресурсами — я им многие годы и работал. Хотя это я так думаю, что из этих соображений, — может быть, у него и другие соображения были.
Ну вот, я позвал специалистов с чертежами реактора со всей информацией, которую можно было успеть собрать. Конечно, я представлял себе конструкцию этого реактора, но не так детально, как надо было бы члену Правительственной комиссии в такой чрезвычайной ситуации. Всё, что мог, я с собой забрал, и в 4 был на аэродроме. Щербина в это время был вне Москвы, где-то за пределами столицы проводил какое-то мероприятие. Мы его подождали. Он появился. Взглянул на состав Правительственной комиссии (состав этой первой комиссии назову, если нужно), и мы вылетели в Киев.
По дороге я подробно рассказывал Щербине историю аварии в Три-Майл-Айленде в США, какие там события происходили, какие мероприятия проводились. А мероприятия там были простые — они все разбежались и три года не подступали к этой станции. Но на самом деле три дня они боролись за то, чтобы не взорвался водородный пузырь. Они, так сказать, «обдували» этот водородный пузырь. Обдули, закрыли всё, и три года никто даже не приближался к станции. У них там погибло 17 человек, но не во время аварии (во время аварии никто не погиб и не облучился), а в панике. У них в городке началась паника. Они рванулись на автомобилях самоэвакуацию делать, и в процессе эвакуации 17 человек там в этих автомобилях погибли — так они драпали, эти американцы…
Вот я Щербине в самолете эту историю и рассказывал.
Прилетели в Киев. В Киеве, во главе с Ляшко, руководителем украинского Правительства, — огромная толпа чёрных лимузинов. Лица мрачные. Что происходит, нам никто объяснить не смог. Сказали, мол, дела, видимо, плохи. Сели мы на эти автомобили и поехали туда. Дорога была мрачная. Информации конкретной никакой нет. Поэтому и разговоры такие, знаете: «Да — нет». Я ехал в одной машине с Председателем киевского облисполкома Плющом, который тоже вошёл в состав Правительственной комиссии. Какой там особый мог быть разговор?
Причём мера нашей безграмотности, нашего непонимания того, что произошло, выражалась, например, в таких фактах. Что я, например, даже успев заскочить домой предупредить жену, что уезжаю в командировку, как был на активе, так сказать, в лучшем своём мундире, так я и тронулся в Чернобыль.
— Но Вы же понимали?
— Да, и даже я. Настолько нас запутали с масштабом аварии. Понимаете? Насколько я не представлял по этой информации масштаба аварии! А я ведь их, не одну аварию… Слава богу, 180 рентген во мне сидело до этого на всяких разных случаях, и как себя вести и т. д. я знал. И та же кавалькада чёрных машин — «Чайки» и прочие, ехавшие туда, — это тоже мера знания и понимания в первый день. Она о масштабах говорит. Потом Щербина, когда возвратился оттуда, на наших глазах молотком разбивал свой депутатский значок. Ну, чтобы им никто не воспользовался, — настолько он был загрязнён. Он сам лично молотком долбал его на кусочки — ничто другое не волновало. Но это так. Вообще потом был эпизод… Чуть позже о нём тоже расскажу.
Ну вот, проехали Чернобыль — город живёт мирной жизнью, всё очень тихо, мирно, хорошо. Приезжаем в Припять. От Чернобыля до Припяти — 18 километров. И вот километров за 7-8 до Припяти я впервые не узнал атомную станцию, потому что атомная станция всегда отличается тем, что из труб на ней ничего не идет. Понимаете? Это наиболее характерный признак атомного объекта: стоит труба, из которой не поднимается дым. Потому что она стоит только для вытяжки воздуха, из которого тянется только криптон-85, и ничего больше, а кругом чистота. А тут вдруг малиновое зарево в полнеба и такой белый-белый пар бьёт из этого реактора. Ну, в общем, первое моё впечатление было, что я приехал на что угодно, только не на атомную станцию.
Подъехали мы к зданию городского комитета партии в Припяти, разместились в гостинице рядом, в которой несколько дней потом жили, а штаб…
Камни не исполняют желаний. Их исполняем мы сами, четко следуя однажды выбранному пути. - майор Кальтер - Свинцовый закат
Приветствую тебя гость! Что-бы иметь более широкий доступ на сайте и скачивать файлы, советуем вам зарегистрироваться, или войти на сайт как пользователь это займет менее двух минут.Авторизация на сайте