01:14 Из книги Мой Чернобыль. Создание “Укрытия” |
ВЕЛИКОЕ СТРОИТЕЛЬСТВО Мы снова возвращаемся к созданию “Укрытия”, но теперь к тому, что происходило на моих глазах. Конец лета и осень 1986 г. были периодом Великого строительства. В окрестностях станции и Чернобыля были построены бетонные заводы. Они беспрерывно перемалывали составы с цементом, щебнем, песком. Через каждые две минуты, днем и ночью, могучие бетоновозы, ревя моторами, мчались по шоссе на станцию. За ними двигались поливальные машины, осаждая висящую в воздухе пыль. Маленькие чернобыльские домики, спрятавшиеся среди фруктовых садов и навсегда лишившиеся своих хозяев, вздрагивали от грохота проносящихся машин. На станции рекой лился бетон. Днем и ночью работали краны Демаг. Рабочие, инженеры, военнослужащие трудились в четыре смены при солнечном свете и при свете прожекторов. Одновременно на площадке работало около десяти тысяч человек. Возведение “Укрытия” было поручено ведомству, которое обладало гигантскими строительными мощностями,— Министерству среднего машиностроения. Под таким названием выступало тогда огромное Министерство, занимающееся всем ядерным циклом: от добычи урана до создания атомного оружия и захоронения радиоактивных отходов. На Правительственной комиссии заместитель министра, начальники главка этого министерства, руководители строительства докладывали о тысячах и десятках тысяч кубометров уложенного бетона и монтаже огромных металлоконструкций. Их постоянно торопили, чтобы окончить работы по созданию “Укрытия” к празднику — 69-ой годовщине Октябрьской Революции. И “Укрытие” вырастало на глазах. Первыми шагами при его создании было строительство перегородок и стен, отделивших поврежденный четвертый блок от третьего, который находился в том же здании. Предполагалось, что в будущем, после того, как третий блок возобновит свою работу, эти герметичные, защищающие от излучения разделительные стены позволят персоналу работать в нормальных условиях, не боясь грозного соседства. Быстрей! Быстрей! Быстрей! И в результате, когда через несколько лет наши разведчики сумели внимательно обследовать разделительные стены, на верхних этажах они оказались, мягко сказать, не совсем герметичными. Поскольку в нескольких местах человек средней комплекции довольно свободно проникал сквозь них из четвертого блока на третий и обратно. Это счастье, что вблизи от этих мест ни разу не падали разрушенные конструкции, вздымая при падении плутониевую пыль. Счастье плюс самоотверженная работа моих товарищей. Много и других погрешностей было допущено при строительстве, я не буду на них останавливаться. Самое плохое состояло не в том, что в абсолютно экстремальных условиях люди не могли качественно выполнить работу. Требовать от них большего чаще всего было бы бессмысленно или преступно. Плохо то, что эти погрешности замалчивались из-за страха перед начальством и общая картина представлялась излишне оптимистичной. Можно помянуть недобрым словом и традицию приурочивать окончание строительства и решение чисто технических проблем к датам политических праздников. С трех сторон на подступах к блоку были возведены специальные защитные стены, обеспечивающие относительно безопасное приближение к нему. Стены эти получили название “пионерные”, но были далеко не маленькие. Шесть метров высотой с северной стороны — там, где благодаря взрыву образовалась огромная гора из рухнувших стен и выброшенных из здания обломков (ее называли “развалом”), и по восемь метров с южной и западной стороны. Наступление на развал с севера происходило путем последовательного возведения уступов, поднимающихся все выше и выше и постепенно его закрывающих. Уступы имели высоту около 12 метров каждый. Их боковые стенки изготовлялись из металлических щитов, внутри которых набрасывались собранные вокруг блока поврежденные конструкции. Потом все заливалось бетоном с помощью уже упоминавшихся бетонных насосов — “ Путцмайстеров”. В конце концов на севере получилась сооружение, названное “каскадная стена”. Западная стена была разрушена несравненно меньше. Выбиты окна, образовались проломы, сверху, как одинокий зуб, торчал кусок монолитного бетона. Но все-таки это была стена. Было решено недалеко от блока собрать огромные металлические конструкции — “контрфорсы”, высотой около 50-ти метров, и придвинуть их к блоку, чтобы они образовали с запада вторую, металлическую стену. Когда она была построена, то получила название “контрфорсная”. Как закрыть блок сверху, на что опереть перекрытия? Три огромные стальные балки, идущие в направлении восток — запад, должны были держать на себе все верхние конструкции. Чтобы они выполнили свою задачу, необходимо было обеспечить им устойчивые опоры. Опорами должны были стать старые конструкции, поврежденные при аварии. Вы помните, мы уже говорили об этом раньше. Укрепление этих старых конструкций, когда нет никакой возможности к ним приблизиться и приходиться работать почти вслепую,— вот задача, ставшая перед строителями. Они дистанционным образом бетонировали основания опор, бетон лился и лился. Сначала сотни, а потом и тысячи кубометров бетона утекали на нижние этажи здания, в темноту радиоактивных помещений. А строители продолжали подавать его, чтобы максимально застраховать прочность возводимого сооружения. Конечно, они сообщали на ПК о трудностях бетонирования, но истинного объема пролитого внутрь блока бетона никто посторонний не представлял. Чем же занимались в это время курчатовцы? Почему в такое напряженное время их работе продолжали уделять самое пристальное внимание и постоянно требовать отчета о ней? Причины были самые разные, и я не буду перечислять их все. Главная причина — постоянная тревога практически всех, кроме небольшой группы профессионалов, что в разрушенном блоке вспыхнет ядерная реакция и произойдет “второй Чернобыль”. Об этом я писал в самом начале. И основные наши усилия были направлены на то,, чтобы понять, где и в каком состоянии находится оставшееся в реакторе топливо, а затем принять все возможные и невозможные меры, чтобы обеспечить его безопасное хранение. Топливо можно было бы искать по его излучению, по гигантским, в десятки тысяч рентген в час, дозовым полям. Но тут существовали свои трудности. Во-первых, радиоактивное излучение поглощалось, как в толще самого топлива, так и в стенах помещений и в других материалах. Из-за поглощения слой топлива толщиной в метр “светил” точно так же, как и слой толщиной в пять-семь сантиметров. Поди разберись, сколько его в этом слое. Во-вторых, и это главное, сама процедура обнаружения топлива по мощности дозы подразумевает возможность эту дозу измерять. Измерять ее сквозь стены разрушенного блока? Кто знает толщину материалов в этих развалинах и степень ослабления излучения? Измерять, заходя непосредственно в помещения, в которых лежит топливо ? Измерения с помощью доступных тогда средств привели бы к болезни или даже гибели людей. И основным путем поиска топлива была выбрана тепловая разведка. В то время каждая тонна облученного ядерного топлива выделяла десятки киловатт тепловой мощности за счет интенсивного распада радионуклидов. Объем, занятый топливом, величиной всего с обычное ведро, отдавал тепла столько же, сколько выделяют включенные вместе десятки бытовых электрических нагревателей. Заходя, забегая, заползая в сохранившиеся помещения и развалины на нижних этажах блока, исследователи старались установить там приборы, показывающие температуру и определяющие потоки тепла. Такие методы тепловой локации позволили установить, например, большое скопление топлива, каким-то образом проникшее в помещение, находящееся под реактором. Сверху, в развал блока, в бывший центральный зал реактора, удалось установить с помощью вертолетов и кранов “Демаг” устройства, названные “буями”. Они очень походили по внешнему виду на обычные речные буи, по которым ориентируются суда. Но внутри эти “буи” были буквально начинены аппаратурой. Стоя среди выброшенных наверх обломков и сброшенных с вертолетов материалов, они регистрировали тепловые потоки, температуру, скорость движения воздуха и дозовые поля. Вся информация по кабелям передавалось на центральный пульт. Периодически, при производстве работ, строители обрывали кабеля и очередной “буй” “замолкал”. Последний из них замолк в октябре 86 года. Утром и днем я выполнял самые разные задания руководства оперативной группы. Ездил вместе с товарищами на блок, обрабатывал результаты измерений, занимался проблемами выброшенного из реактора плутония. А вечером обязан был присутствовать на заседаниях Правительственной комиссии. Я садился в дальний угол и оттуда наблюдал за генералами, начальниками больших учреждений и даже министрами, которые отчитывались перед комиссией. Ее члены периодически менялись: одни, “взяв свои рентгены”, отправлялись в Москву, другие, придя немного в себя и сделав неотложные московские дела, возвращались назад в Чернобыль. Уезжал и Председатель. Тогда все чувствовали себя более свободно и заседания ПК проходили быстрее. Я слушал часто возникавшие споры, иногда хотел бы высказать свое мнение, но им никто не интересовался. Способ повлиять на события, когда это казалось абсолютно необходимым, у меня был только один: убедить свое начальство — руководителя оперативной группы, а он уже выступит на ПК или в рабочем порядке постарается убедить Председателя. Время летело. Строители возводили “Укрытие” и все больше бетона уходило в неизвестность. Военные вертолеты, зависая над блоком, ежедневно регистрировали мощность дозы на высоте 200 метров над реактором. Физики пытались получить информацию о топливе. Исподволь готовился “час”, а вернее сказать “два часа икс”, во многом определивших мою судьбу. ДВА ЧАСА День начинался прекрасно. Прохладный и солнечный осенний день в октябре 86 года. Я шел по узеньким чернобыльским переулкам вдали от основных дорог. Постоянный гул машин с трудом прорывался через сады. После вчерашней тяжелой работы была надежда отдохнуть, сидя в штабе и обрабатывая полученные результаты. И до конца разобраться в одном важном вопросе, который уже несколько дней доставлял нам серьезное беспокойство. Но человек предполагает, а судьба… Через несколько часов я очутился на втором этаже: Легасов спустился в наш штаб и привел меня в кабинет Председателя. Щербина не терял времени на предисловия: “Вы в курсе дела, что радиация над блоком увеличилась в 4 раза? Еще не знаете? Сегодня доложили пилоты вертолета. И еще. Ваши физики зарегистрировали подъем температуры в нижних помещениях, под взорванным реактором. Почему мне сразу не сообщили — это отдельный вопрос, и мы еще с ним будем разбираться. Сейчас нет времени. И на площадке активность фильтров, сквозь которые прокачивают воздух, в десятки раз возросла. Складывается впечатление, что в блоке началась неуправляемая цепная реакция. Давайте выясняйте причину. Быстро и доказательно. Время могу дать — 2 часа. Не выясните точно, что это не ядерная опасность, будем объявлять тревогу и выводить людей с площадки. Сегодня у нас тысячи людей там работают. Времени больше дать не могу. Пока не выполните работу и не доложите лично мне или академику Легасову, ни с кем никаких разговоров об опасности. Обычная штабная работа. Срочная, но обычная. Любая помощь будет оказана немедленно”. Я спускаюсь в штаб, и практически вслед за мной входит незнакомый человек и предъявляет документы офицера КГБ. Он настоятельно просит подписывать каждую бумажку, каждый лист расчетов и потом все передавать ему. Еще несколько раз предупреждает об ответственности… Если у Вас времени мало, но есть ресурсы для решения проблемы — двигайтесь сразу несколькими путями. Если время есть, а ресурсы очень ограничены — выстраивайте последовательную цепочку задач, которые необходимо решить, чтобы добраться до финала. Если нет ни того, ни другого, тогда остается одно: надеяться на удачу. На мое счастье ресурсы нашлись. Что уж там сообщили из ПК в оперативную группу, я не знаю, но уже через несколько минут мне в помощь были мобилизованы многие курчатовцы. Часть из них поехала на станцию, чтобы проверить ситуацию с фильтрами, часть отправилась к вертолетчикам, за документацией на бортовую аппаратуру, а наиболее ловкие и дипломатичные были посланы к строителям, дабы в сугубо неофициальных беседах узнать о…, но об этом чуть позже. Кроме того, несколько человек из Радиевого института были откомандированы с переносной аппаратурой к блоку для того, чтобы взять, где это только возможно, пробы воздуха на короткоживущие продукты деления — верный признак начавшейся СЦР. Если быть честным, то надо сказать, что в ядерную опасность я не верил ни минуты. Тем более, что на один вопрос Председателя ответ уже был. Почему в нижних помещениях блока, вблизи от шахты реактора, начала подниматься температура? Вчера мы обсуждали эту проблему и почти все согласились с тем, что причина — в бетоне, проливающимся внутрь блока. Если раньше воздух свободно проходил по коридорам и комнатам и уносил тепло, выделяющееся ядерным топливом, то теперь бетон мог перекрыть эти пути естественной вентиляции. Топливо начало разогреваться и температура повысилась. Объяснение простое, но уже первые оценки дали, как мне казалось, фантастические цифры количества пролитого бетона. Тысячи кубометров! (Позднее станет ясно, что в реальности речь шла о десятках тысяч). Поэтому мы не торопились докладывать и решили сначала выяснить этот деликатный вопрос у строителей. И сейчас довольно быстро вернувшиеся из Управления строительством “разведчики” сообщили, что версия с “очень большим проливом” неофициально подтверждается. Просто объяснилась и ситуация с повышением активности на фильтрах. Установки для забора воздуха, находившиеся в максимальной близости к развалу, кто-то догадался передвинуть поближе к дороге, по которой непрерывным потоком шли бетоновозы, поднимая сильнейшую пыль. В новом месте они измеряли не выброс активности из блока, а нечто неопределенное, скорее всего связанное с графиком укладки бетона. График был жесткий, и не удивительно, что активность фильтров возросла в десятки раз, скорее удивительно, что не в сотни. Передвинуть установки передвинули, а сообщить не сообщили. Ни те, кто передвигал, ни те, кто менял фильтры. (Слава Богу, делали это не курчатовцы!). А вот с третьей проблемой — увеличившимися в 4 раза показаниями приборов, установленных на вертолете,— пришлось помучиться. Каждый день согласно программе “Галс” над блоком на высоте 200 м по определенному курсу пролетал вертолет, проводя дозиметрические измерения. Когда он находился над крышей “Укрытия”, то мощность дозы в предыдущие дни составляла 12-10-10 р/час. И вдруг, сегодня около 40 р/час ! Дозиметрические приборы находились вне кабины вертолета. Их показания передавались на бортовой компьютер, и на табло появлялся результат. Какие операции проделывала электроника с поступающими данными, в Чернобыле никто не знал. Разработчики аппаратуры находились далеко, и на их розыски ушло бы слишком много времени. Поэтому пришлось мне засесть за вычисления. Я не буду утомлять читателя своими выкладками. Скажу только, что исписывая страницу за страницей, постоянно ошибаясь и зачеркивая результаты, волнуясь, как никогда в жизни, я, безбожно просрочив время (на целый час), все-таки выбрался, как мне казалось, на верную дорогу. Вычисления убеждали (пока только меня), что показания бортового компьютера надо было делить на коэффициент. Равный четырем! Звоню военным летчикам. — “Что, сегодня летал новый экипаж?” — “Да, вчера прибыла смена.” — “А можно поговорить с пилотом, который сменился. Он еще здесь?” — “Повезло Вам, он уже садиться в машину. Сейчас позовем.” — “Слушаю. Да, да. Конечно, делили на коэффициент, разработчики аппаратуры нам его сосчитали. Да. Равный четырем. Почему не передали сменщикам? Передали, точно помню, что передали, и запись в журналах есть. Наверное, они не успели внимательно прочесть. Их сегодня немного раньше подняли”. Сменщики уверяли меня, что никто и ничего им не передавал. Я не стал разбираться. Ни времени не было, ни желания — летчики прибывали к нам из Афганистана, после тяжелых боев. И попадали в Чернобыль на работу, которой вряд ли кто-нибудь мог позавидовать. Щербина тоже не стал вдаваться в подробности. Выслушав меня внимательно, он задумался и потом, глядя мне в глаза, очень отчетливо произнес следующее: — “Я не ученый и не могу повторить Ваши расчеты. И не очень-то мне верится в такое наложение случайностей. На станции работают люди, и я отвечаю за их жизнь. Тому, что Вы доложили, простите, не верю. Вы должны представить безусловные и абсолютно ясные доказательства. Тревожное положение не отменяю. Сроку даю еще два-три часа”. На мои робкие слова, что наши команды не обнаружили никаких следов короткоживущих продуктов деления, отрезал: “Поэтому и продлеваю срок.” Наступило молчание. И когда я направлялся к выходу одна, на первый взгляд выполнимая идея мелькнула в моей голове. Прошло три часа. Легасов и Щербина наклонились над столом и рассматривали фотографические отпечатки. На них была снята приборная доска вертолета и, одновременно целый набор дозиметров: — советские (4 типа), — “ORIENT”, японского производства, — “PENDIX”, производства США. Показания дозиметров лежали в пределах 8-10 р/час. — “Наши сотрудники, — говорил академик, — зависли на вертолете над блоком. Вы видите это по показаниям приборов на доске. Высота 200 метров. И видите показания дозиметров, самых разных типов. Ни о каких 40 рентгенах в час и речи быть не может. Коэффициент деления подтверждается — 4.” — “Да”, — как-то неохотно подтвердил Председатель. “Но все же еще разок проверьте.” На следующий день и еще один день полеты продолжались. Меняли вертолеты, бортовые дозиметры, повторяли эксперимент с иностранными приборами. Все подтверждалось. Офицер КГБ забрал скомканные, но подписанные бумажки и ушел. Больше я никогда его не видел. Я сидел на очередном заседании ПК в своем любимом углу. Уже больше трех ночей спать было практически невозможно. Стоило только лечь, и начинался непрерывный кашель, переходящий в астматический приступ. Заседание казалось невероятно скучным: какие-то поставки, вопросы снабжения металлом. Затем наступила прекрасная пауза. Оказалось, что я не только заснул, но и свалился в проход, и продолжал спать, лежа в проходе. Спасибо сидящим рядом, они подняли меня за ватник и возвратили в исходное состояние. Я с ужасом взглянул на Председателя. Щербина не сказал ничего, но укоризненно покачал головой. Прошло еще некоторое время, обсуждался уже интересный вопрос, и вдруг Председатель, в первый раз за эти месяцы обращаясь ко мне, сказал — “Хотелось бы послушать мнение науки, если она уже проснулась.” ЯБЛОКИ За это время я видел Председателя в разных ситуациях и в разных ипостасях. Чаще всего он выступал как суровый и тяжелый человек. Его боялись и старались лишний раз не попадаться на глаза. Но и само это время, и огромная ответственность, возложенная на него, не располагали к особому добродушию. Я только поражался тому, как быстро входил Щербина в курс все новых и новых проблем, несмотря на свои далеко уже не молодые годы. Разные были ситуации… К осени из зоны было эвакуировано более ста тысяч человек. Вывезли и вывели скот. Деревни опустели, и дома смотрели мертвыми глазами. На полях остался неубранный хлеб, и огромное количество полевых мышей суетилось среди полегших колосьев. Вечерами десятки сов начинали кружиться над посевами, напоминая эскадрильи самолетов, заходящих на бомбежку. В садах на земле гнили самые разнообразные фрукты. Поздние яблоки еще держались на ветках, и мои товарищи, вернувшись с блока, с удовольствием собирали и ели их. Я не ел, не из-за боязни радиоактивности — после того, как очищали кожу, яблоки вполне можно было есть, но из-за своей давней нелюбви даже к чуть-чуть кислым плодам. Ранним утром мы прилетели на вертолете в одну из покинутых деревень. Надо было отобрать пробы почвы и отвести их на анализ. Несмотря на солнечное утро, красоту осеннего леса, который начинался сразу за последней хатой, на душе была постоянная тяжесть, как будто мы прилетели на кладбище. Дела наши уже подходили к концу, когда из-за соседнего дома вышла странная процессия. Впереди старуха с кошкой на руках, а сзади еще одна старуха и старик, которому она помогала идти. Мы совершенно остолбенели. По всем представлениям на многие километры вокруг простиралась безлюдная территория зоны. Первое, что мне пришло в голову, что армейские части, помогавшие проводить эвакуацию, из-за какого-то упущения или торопливости забыли вывезти этих стариков. Я кинулся навстречу, и когда подбежал, то сразу же задал далеко не самый умный вопрос — “Откуда вы здесь?” — “Мы здесь родились, — ответил старик, — а военные ваши нас не нашли — здешних в лесу не найдешь. Немцы в войну и то найти не могли. Большие были специалисты, с собаками искали — и не нашли. Где уж солдатикам. Мы мимо их постов по тропкам. свободно ходим. За зону ходили, исповедывались и причастились. Назад вот дошли” В словах его звучала гордость. — “Ты вот, что нам скажи, и не бойся, говори правду. До зимы доживем ли с радиацией этой? Или раньше помрем? Мы смерти не боимся, но знать надо, дрова на сколько запасать, как с провиантом быть? Мы потому вышли, что спросить не у кого, а ты вроде с приборами возишься. Скажи, пожалуйста.” Сильно тогда запершило у меня в горле, и не от чернобыльских горячих частиц. — “Здесь небольшая радиация и она будет довольно быстро спадать. Свою главную дозу вы уже получили в первые недели после аварии. Но и она очень-очень далека от смертельной. Вам сколько лет?” Оказалось, что старику более восьмидесяти, а старухам за семьдесят. — “Ну, вот видите, за свою жизнь вы уже болезнями обзавелись. От чего помрете, это — Богу решать, только не от радиации.” — “Животное по земле можно пускать?” — спросила старуха с кошкой, “А то тяжело мне носить, но боюсь, чтобы уродом каким не стала, лапы не пожгла”. — “Пускайте, ничего ей не будет.” — “С деревьев что можно есть, яблоки можно?” — “Можно, если от кожуры очистить.” — “Съешь яблоко”, — говорит хитрый старик. Я срываю яблоко и ем. Боже! Никогда в жизни не ел более кислого яблока. Скулы у меня сводит, но я вспоминаю путь, который прошли они до церкви и назад, путь по лесным чащобам, в десятки километров длиной, старика, которого вела старуха, кошку … И не только ем, но даже улыбаюсь. Наконец с яблоком покончено. “Съешь еще”— просит старик. Ем …Мои товарищи, подбежавшие чуть позже и отлично знающие мою “любовь” к яблокам, делают вид, что любуются окрестностями. Время наше истекло. Мы переговорили с пилотами и оставили старикам все консервы и шоколад из неприкосновенного запаса. Вечером я дождался, когда в кабинете Щербины не было посетителей и попросил секретаря пустить меня на три минуты. Рассказал Председателю про стариков и то, как я нарушил все инструкции и правила, посоветовав им остаться. Щербина поднял на меня красные от недосыпания глаза. — “От немцев спаслись, а свои снова в лес загнали. И просят, чтобы дали право на родной земле умереть? Как можно отказать? У кого рука поднимется? Пусть живут. У Вас еще какие-нибудь предложения есть?” — “Там недалеко расположена воинская часть. Нельзя ли приказать раз в день полевую кухню присылать в деревню? Подкормить их. Питание будет чистое, а внешняя радиация незначительна.” — “Хорошо. Идите.” Выходя я слышал, как он приказал соединить себя с военным начальством. СЛАВУТИЧ Несколько лет назад, в разговоре со мной один из работников Чернобыльской атомной станции, живущий в городе Славутиче, произнес горькие слова: “Все эти годы мы и наши семьи живем под гнетом. И все еще в городе продолжается борьба с радиоактивностью. Конца этому не видно.” Так уж получилось, что из-за моего беспокойного характера один из кусочков описываемой здесь эпопеи оказался связанным со Славутичем. Начало его — тоже осень 1986 г. Однажды, придя в зал заседаний (не особенно большую и душную комнату), я поразился рисункам и чертежам, развешанным по стенам. На них были изображены улицы прекрасного города. Трехэтажные коттеджи самой современной архитектуры с небольшими садиками и гаражами в подвальном этаже, зеленые парки, бассейны, удобные магазины. На вопрос: “Что это такое?”— стоявший рядом военный объяснил: “Это будущий город энергетиков, тех, кто будет работать на Чернобыльской станции после того, как ее снова пустят, конечно, первые три блока. А ваш монстр — 4-ый блок захоронят”. Город впоследствии назвали Славутичем. Началось заседание ПК. Очень скоро стало ясно, что на строительство такого города потребуется уж слишком много средств. В конце концов решили, что для чернобыльцев каждая из республик Советского Союза построит один микрорайон будущего города, естественно, в своем национальном духе. Так возникнет новый прекрасный город — город мечты. Забегая на несколько лет вперед, скажу, что многие районы города, действительно получились красивыми и удобными. Но в результате распада Союза полностью эта мечта так и осталась неосуществленной. Пока шли архитектурно-строительные споры, мне в голову пришла одна тревожная мысль. Город предполагали расположить в достаточном удалении от границы Чернобыльской зоны. Казалось, место выбрано удачно: красивое, без радиации и удобное для железнодорожного сообщения. Но мы уже в то время знали, что вылетевший при аварии из реактора долгоживущий (его период полураспада около 30 лет!) радионуклид цезия-137, разнесся на очень большие расстояния. Чернобыльская зона была местом сосредоточения выброшенных частиц топлива и связанных с этими частицами радиоактивности. Цезий же легко испарялся и летел независимо от топлива, на мельчайших частицах пыли и дыма. Там, где радиоактивные облака касались земли в результате дождя или сложных воздушных течений, на почве образовывались радиоактивные “пятна” — “цезиевые пятна” К этому времени пятна уже обнаружили на Украине, в Белоруссии и России за сотни километров от Чернобыля. В особенно активных “пятнах” здоровье живущих там людей подвергалось серьезной угрозе. Было решено их переселять. И вот, слушая докладчиков, я думал о том, что в районе будущего города могут быть цезиевые пятна. Никаких конкретных данных о радиационной обстановке сообщено не было, и после совещания я подошел к руководителю нашей оперативной группы и попросил поговорить с военными. Они дают нам вертолет, а мы берем пробы почвы в месте, где будет строиться Славутич, и анализируем их. Вообще-то измерениями радиационной обстановки вне территории станции занималось специальное ведомство с трудно произносимой аббревиатурой — Госкомгидромет. Проще называть его — Комитет по метеорологии. Но у его работников в то время часто не хватало приборов, сил и времени, чтобы выполнить весь огромный объем работы. И другие учреждения, способные делать измерения, делали их и передавали результаты комитету для создания подробных карт радиационной обстановки. Поэтому, моя просьба была выполнена — вертолет дали, пробы мы взяли и измерения в “гинекологии” провели. Результаты можно было толковать двояко. С одной стороны, радиоактивность проб не превышала норм, введенных после аварии. Согласно этим нормам допустимая загрязненность почвы по цезию- 137 составляла 15 кюри на квадратный километр. А наши данные по району Славутича колебались от 5 до 11-12. Все ниже нормы. С другой стороны, я не мог представил себе, как люди, большинство из которых пережило аварию и выселение из города Припять, будут жить в месте, где постоянно трещит счетчик радиоактивности. И его надо брать с собой, чтобы пойти собирать в лесу грибы или ягоды. И надо постоянно думать, съесть сорванное яблоко или лучше не есть. Для существования в таких условиях надо иметь глубокую веру в расчеты медицины и очень крепкие нервы. Вряд ли можно было ожидать эти качества у людей, переживших аварию. С нашей точки зрения следовало перенести центр города на несколько километров в сторону от пятна, это намного улучшило бы радиационную обстановку в самом городе и позволило безопасно отдыхать в его окрестностях. Написав все эти соображения, я передал докладную записку и карту с измерениями (раскрашенную для убедительности цветными карандашами) в ПК и представителю Госкомгидромета. И забыл о Славутиче, занятый бесконечными и всегда спешными делами. Прошли месяцы. Наступил 1987 г., весна, приближалось лето. В конце весны мне не повезло. Во время обследования 3-го блока, который проходил в это время усиленную дезактивацию и подготовку к пуску, на меня сверху неожиданно хлынула радиоактивная вода. Скорость бега к санпропускнику, где можно было ее смыть, оказалась недостаточно быстрой. И пришлось отправляться в Москву на лечение. Только осенью 1987 г. я снова попал в Чернобыль. На очередном из заседаний ПК разбирались вопросы, связанные со строительством Славутича. После того, как все разошлись, я подошел к карте. И буквально замер от неожиданности. Год назад мы рекомендовали немного изменить расположение города, отодвинуть его от цезиевого пятна. Город, действительно, отодвинули. Но в другую сторону! И теперь он находился чуть ли не в центре загрязненной области. Что делать? Надо сказать, что мое служебное положение к этому времени изменилось — я приехал уже как научный руководитель оперативной группы Курчатовского института. И вся ответственность за решения и действия этой группы непосредственно в Чернобыле лежала на мне. И любые мои высказывания воспринимались как мнение института. Достаточно долгое время сидел я в нашем штабе и размышлял. Думал, о том, что, собственно, все это не мое дело. Как первый раз никто не поручал нам исследовать пробы, так и сейчас, никто не спрашивал нашего мнения о Славутиче. И тем не менее я не мог смолчать. К кому обратиться? Легасов был в больнице. Не было в институте, я уже забыл по какой причине, моего непосредственного руководителя, академика С. Беляева. Председатель ПК Борис Щербина гораздо большее время, чем в 1986 г., проводил в Москве, занимаясь своими непосредственными обязанностями заместителя премьер-министра. Если в Чернобыле я бы отважился обратиться прямо к нему, то звонить в Москву и добираться до такого начальства было абсолютно бесполезно. На столе в штабе рядом с обычным желтым телефоном, рядом с красным телефоном спецсвязи “Искра” стоял еще один аппарат — белый с золотым гербом. Этим телефоном разрешалось пользоваться членам ПК, министру, его заместителям. А обычным смертным — только в исключительных случаях, для передачи особо важной информации, и только по поручению членов ПК. Я снял трубку и попросил дежурного по коммутатору правительственной связи соединить меня с Москвой, с аппаратом академика Александрова. Уже через три дня, сопровождая А. Александрова, я впервые в жизни поднимался по ступеням знаменитого кремлевского “крылечка”, ведущего в здание, занимаемое правительством. И хотя будущий прием в Кремле был совершенно исключительным событием в моей жизни, в этот момент мысли, очень далекие от темы предстоящего разговора, метались в моей голове. О людях, самых известных людях огромной страны, которые проходили здесь. Что было в их сердцах? Скорее всего волнение и страх. Ведь в течение долгих десятилетий в невысоком здании работали “вожди”. Трудно объяснить, что значит это слово для прежних поколений советских людей. Может быть такой пример. Поднимите меня сейчас глубокой ночью и спросите имена, отчества, фамилии вождей сталинского времени — я отвечу без запинки. Я должен был знать их с 7 лет, с момента поступления в школу, и я выучил их на всю жизнь. Мне с детства на всех уроках говорили о том, как многим мы обязаны вождям и как сильно должны мы их любить. А из разговоров дома я понимал, что их еще надо и сильно бояться. Десятки лет они руководили страной по воле одного человека — Сталина. И иногда, по его воле, снимались, объявлялись врагами народа и уничтожались. Во мне метались мысли, связанные с далеким прошлым. Огромное большинство людей не знало и не знает о существовании кремлевского “крылечка”. Но я знал довольно давно. Мне рассказала о нем мама. Это было 50 лет назад. По удивительной, странной случайности по его ступеням ровно 50 лет назад, осенью 1937 года, поднимался ученый, крупнейший советский астрофизик и руководитель программы освоения Севера — Отто Шмидт. Он должен был пройти на прием к Сталину, который в то время благоволил к Шмидту. В папке у академика был всего один лист бумаги, и на нем пять фамилий. Пять фамилий его ближайших сотрудников, людей, приговоренных к расстрелу. Он шел просить о помиловании. Дальше мама рассказывала так. Сталин принял Шмидта, посмотрел список и сказал, что получил уже одно письмо от него с перечислением этих фамилий. Он, Сталин, дал поручение своим помощникам проверить материалы дела. Выяснилось, что обвинение полностью соответствует действительности, а обвиняемые сознались в своих преступлениях перед народом и партией. Академик не разобрался в своем окружении. — “Вы все понимаете, когда дело касается звезд, — сказал вождь, — а когда дело касалось наших земных вопросов, этим людям удавалось Вас обманывать”. — “Неужели все сознались?” — помертвевшим голосом спросил ученый. Сталин еще раз взглянул на бумагу. Случилось невероятное: вождя подвела его на самом деле выдающаяся память. — “Нет, не все” — раздраженно сказал он. Потом помолчал и добавил: “Один вот не сознался.” Сталин взял толстый синий карандаш, подчеркнул фамилию в списке и показал листок Шмидту. — “Вы действительно можете ручаться за этого человека?” И, получив утвердительный ответ, написал на полях: “ПРОВЕРИТЬ. ВОЗМОЖНО — ОГОВОР.” Какая причуда судьбы. Никогда бы я не шел в 1987 г., ровно через 50 лет, по этим ступеням, более того, никогда бы я не родился в 1938 г., если один из пяти осужденных не выдержал бы допросов и подписал признание вместе со своими товарищами. Потому что этим человеком был мой дед, отец моей матери. Мужество Шмидта и надпись синим карандашом сохранили жизнь ему и его семье. И вот мы, пройдя проверку документов, стоим в приемной Б. Щербины. Меня сразу поразило огромное количество телефонов на столе у секретаря. С гербами и без гербов, белые, черные, всех цветов радуги, с разными системами набора номеров и даже с короткими антеннами. Совершенно непонятным было то, как секретарь может угадать, какой из них звонит в данный момент. Но он угадывал. Более того, иногда два аппарата звонили одновременно, и тогда секретарь безо всякой паузы поднимал две трубки и вел беседу в параллельном режиме. Я стоял и думал, что важным качеством человека, занимающего это место, должен был быть абсолютный музыкальный слух. Через несколько минут нас пригласили в кабинет. Высокие и красивые двойные двери, деревянные панели, ковровая дорожка, ведущая к столу. На столе опять телефоны. Но меньшее количество. Щербина пожал нам руки и, кивнув мне, как уже хорошо знакомому человеку, сказал: “Давайте, давайте, докладывайте.” Я доложил то, о чем уже известно читателю, и передал Председателю копии актов 1986 г. (Они до сих пор хранятся в институтском архиве). — “Я Ваши докладные не читал и вообще не видел,” — сказал Щербина.— “Помощники тоже ничего не докладывали. Вроде бы мы в Славутиче далеко от предельного уровня. Надо связаться с Госкомгидрометом. Председателя его сейчас в Москве нет, но приедет заместитель, он полностью владеет ситуацией. Придется немного подождать.” Через полчаса заместитель приехал, и наше обсуждение возобновилось. На столе разложили карты радиационной обстановки в районе Славутича. Они не давали такой плохой картины, как результаты анализов наших проб. Если у нас анализы показывали загрязнения цезием 5-12 кюри на квадратный километр, то цифры Госкомгидромета были в 1,5-2 раза ниже. — “Ну, вот видите”, — с упреком заметил Щербина — “надо мерить точнее. Зря не разводить панику.” Лицо Александрова, обычно очень спокойное и приветливое, приобрело незнакомое мне жесткое выражение. — “Нет, вряд ли наши измерения ошибочны. Не такая у курчатовцев школа и не такие уж трудные анализы. Вы можете объяснить эти различия?” — повернулся он ко мне. Очередной раз надо было соображать в самом быстром темпе. — “Наверно, могу. Данные Госкомгидромета получены с помощью съемки радиоактивных полей с вертолета. Правильно? А если так, то их точность не всегда хорошая. Особенно над участками, покрытыми лесом и густой растительностью. Излучение сильно поглощается и возникают погрешности, мощность дозы получается заниженной. Нет ли у Вас результатов проб почвы в этом районе?” Результаты были. И когда их положили рядом с нашими, они практически совпали: 5, 7, 12 кюри на квадратный километр. — “Как же так получилось, Борис Евдокимович, что ошиблись с местом? — спросил академик. — “Строители настояли. Им удобнее и много дешевле проводить коммуникации. Грунт более приемлемый. А исправить ситуацию? Можно, конечно. Мы об этом думаем и работы начали. Будем проводить тщательную дезактивацию и города и окрестностей. Сильно зараженные места пока оградили, поставили знаки радиации.” После чего нам стало ясно, что мы ломимся в открытую дверь. Председатель все знал, а вот почему правительство сделало такой выбор в пользу строителей и дезактивации? Сыграли ли здесь свою роль эти 1,5-2 раза различия в дозах ? Я не знаю этого и сейчас. Мы вышли из кабинета. По дороге Александров, от которого я в жизни не слышал более сильных выражений, чем “вот, черти”, сказал, ни к кому не обращаясь: — “Вот черти, опять решили с наскока, не посоветовались, а теперь десять лет исправлять будут.” Десяти лет еще не прошло. Но все, прошедшие после начала строительства годы, пришлось “исправляли ситуацию”, тратя огромные силы и средства. А.А Боровой – Мой Чернобыль
Спасибо за материал
Отблагодарить автора
|
|
|
Похожие материалы
| Всего комментариев: 0 | |
Здравствуйте Прохожий, как Вы видите еще никто не оставил свой комментарий, будьте первым, поделитесь мнением о материале выше.
