01:03
Из книги Мой Чернобыль. Часть 2
Из книги Мой Чернобыль. Часть 2

Слова “ядерная опасность” у обычного человека прочно ассоциируются с ядерным взрывом. Гигантская по своей силе вспышка света, ударная волна переворачивающая танки, как спичечные коробки, Апокалипсис. Ничего похожего внутри четвертого блока ученые не ожидали. При возникновении СЦР топливо нагреется, развалится, вода испариться и реакция остановится. Опасность при этом представлял бы выброс радиоактивности, наработанной за время существования такого “самостийного” реактора. Но по всем оценкам, этот выброс не шел ни в какое сравнение с выбросом при самой Чернобыльской аварии. Он был бы в тысячи раз меньше. Так говорили специалисты-ядерщики. Но загипнотизированные огромной бедой члены Правительственной комиссии не очень-то им верили.

Поэтому в первый день после аварии, был сделан ряд попыток измерить потоки нейтронов у развала блока; предполагалось, что их большая величина может служить указателем того, что реактор продолжает неуправляемую работу.

С риском для жизни пытался провести такие измерения вблизи развала реактора и член Правительственной Комиссии академик В.А.Легасов.

Много месяцев спустя, сидя в маленькой комнате, почти полностью занятой тремя столами, шкафом и сейфом, он неожиданно рассказал об этом эпизоде. Академик привел его как пример того, близкого к аффекту состояния, в котором оказались люди, впервые понявшие масштаб уже произошедшей аварии и размеры надвигающегося бедствия.

“Я схватил первый попавшийся прибор, сел за руль машины и поехал на станцию, стремясь попасть как можно ближе к разрушенному реактору”— рассказывал Легасов. “Если бы я не был в таком состоянии, то сразу бы понял, что этот прибор не годится. Он просто захлебнется в огромных полях гамма-излучения, и не сможет показать есть нейтроны или их нет. Понял поздно, когда уже находился у развала. А нужного прибора у нас тогда не было, не с чем было ехать”.

“И с хорошим прибором не надо было ехать — неожиданно для самого себя, говорю я из своего угла.— Невероятно, чтобы цепная реакция длилась сколько-нибудь долго. Все нагреется и развалится. Да и последствия несравнимо меньше, чем от аварии.”

Легасов, в Чернобыле обычно очень терпеливый и корректный, резко замолкает, сдерживается, но дня три со мной не разговаривает.

Гораздо позднее я узнал, что в этой поездке наш руководитель получил дозу, которая почти неминуемо приводит к началу лучевой болезни. Я не успел извиниться перед ним за мои непрошенные поучения.

Так же, как и ядерная опасность, страх вызывала и тепловая — так называемый “китайский синдром”. Название это, почерпнутое из одноименного кинофильма, подразумевало, что раскаленное за счет остаточного, распадного тепловыделения ядерное топливо начнет одно за другим прожигать перекрытия здания реактора, опускаться вниз, достигнет грунтовых вод и загрязнит их.

Наконец, радиационная опасность — вот она, с каждым часом, с каждым выбросом дыма эта опасность становится больше, радиоактивность загрязняет все новые территории. Бессонная ночь в Чернобыле, бессонная ночь в Москве, в Киеве… Что делать?

КУДА ПОПАЛИ СБРОШЕННЫЕ МАТЕРИАЛЫ

На видеокассете, пролежавшей несколько лет в закрытом архиве и только недавно ставшей доступной для просмотра, можно увидеть вертолет, приближающийся с северо-востока к разрушенному блоку. Хриплый, усталый голос невидимого нам человека кричит: — “На трубу! На трубу! До объекта сто метров, пятьдесят, тридцать, сброс! Давай! Передержал …” и далее уже крутые русские выражения.

Вертолет пролетает рядом с трубой, общей для 3-го и 4-го блоков, и в этот момент от него отделяется груз. Он падает внутрь развалин, и здание сотрясается от удара, как при настоящей бомбежке.

Такую картину можно было наблюдать начиная с 27-го апреля в течение многих дней. Переброшенные из Афганистана лучшие военные летчики забрасывали разрушенный реактор самыми разными материалами. Эти материалы должны были попасть в открытую взрывом вертикальную шахту реактора, туда, откуда вырывался белесый дым, и стать барьером на пути ядерной, радиационной и тепловой опасности.

Прежде всего бросали материалы, содержащие бор. Они должны были предотвратить самопроизвольную цепную реакцию, поскольку бор — один из самых эффективных поглотителей нейтронов. Достаточно ввести несколько десятков килограмм этого элемента внутрь работающего реактора РБМК, чтобы навсегда прекратить ядерную реакцию. А в развал реактора было сброшено за первые дни после аварии в тысячи раз больше — 40 т соединений бора. Так боролись с ядерной опасностью.

Бросали и другие материалы. Они должны были засыпать шахту реактора, создать фильтрующий слой на пути выбрасываемой радиоактивности. Среди них глина, песок, доломит. Всего 2600 т за первые дни.

Так пытались уменьшить радиационную опасность.

Наконец, бросали металлический свинец в самых разных изделиях — дробь, болванки и т.п. Свинец должен был расплавиться, соприкоснувшись с раскаленными материалами реактора, и тем самым взять на себя часть выделяющегося тепла. Предотвратить “китайский синдром”. Свинца сбросили 2400 т.

Согласно первоначальному плану, шахта реактора должна была постепенно покрываться сыпучей массой — это уменьшало выброс радиоактивности, но и уменьшало отвод тепла. По расчетам экспертов, совместное действие этих двух факторов должно было привести сначала к падению выброса, затем к подъему (прорыв горячих газов) и снова к окончательному падению.

Многие причины мешали точно измерить количество выбрасываемой активности — ошибка измерений была огромной. Тем не менее эти измерения показали сначала падение выброса, потом увеличение. Потом…УРА! Выброс упал в сотни раз. Это произошло к 6 мая.

Практика прекрасно подтвердила расчеты теории. И так считалось три года, а во многих работах продолжает утверждаться и сейчас. Но в 1989-90 гг. стало очевидным, что большинство сброшенных материалов не попало в шахту реактора и не выполнило своего назначения. Совпадения расчетной и измеренной кривой, скорее всего, следует считать результатом психологического воздействия расчетов на результаты весьма неточных измерений.

Давайте рассмотрим факты.

Факт первый. Обратимся к фотографии Центрального зала реактора. Он буквально засыпан сброшенными материалами, которые образовали в зале многометровые холмы. Это можно было наблюдать с вертолетов, до завершения строительства Укрытия, это же подтвердили и разведывательные группы, проникшие в него после периода длительной подготовки. Но это, правда, не исключает того, что немалая часть материалов все-таки попала в отверстие шахты реактора.

Факт второй. В середине 1988 г исследователям удалось с помощью оптических приборов и телекамер увидеть то, что находится внутри самой шахты. Существенно, что сброшенных материалов они там практически не обнаружили. Но и здесь можно возразить — эти материалы попадали в область очень высоких температур, расплавлялись и растекались по нижним помещениям реактора. Такой процесс вполне мог происходить. На нижних этажах действительно обнаружили большие массы застывшей лавообразной массы, содержащей ядерное топливо.

Факт третий. Индикатором того, что в состав лавы вошли не только материалы собственно реактора, бетон, разного рода защиты и т.п., но и сброшенные с вертолетов, мог бы стать свинец. Свинца в реакторе и его окружении нет, а сбросили его 2400 т! И вот, после исследования десятков проб лавы, выяснилось, что свинца в них ничтожные количества. Значит, в шахту он практически не попадал. Поэтому и другие компоненты засыпки если и попадали, то в таких количествах, что это решающим образом не повлияло на поведение выброса.

Таковы известные нам сейчас факты.

Что же помешало летчикам выполнить задание?

Я не профессионал, и мне трудно судить. Но, по-видимому, риск столкнуться с 150 метровой трубой, столб дыма, содержащий огромную радиоактивность (об этом пилоты, конечно, знали),— все это не способствовало успешному бомбометанию. Главное же заключалось в том, что выброшенная взрывом и ставшая почти вертикально верхняя “крышка” реактора с сотнями труб, которые она вытянула за собой, создали как бы щит, отбрасывающий в Центральный зал все падающие материалы.

Значит — все зря? Зря военный летчик капитан Сергей Володин первым зависал в радиоактивном дыму прямо над шахтой реактора, чтобы примериться к страшной цели? Зря полковник Б. Нестеров сбросил самый первый мешок с песком и разметил маршрут полета?

Нет, так считать тоже нельзя. Материалы, содержащие бор, попали в Центральный зал, куда во время взрыва были выброшены многочисленные фрагменты активной зоны реактора и топливная пыль. Попав на топливо, эти материалы сделали его ядерно- безопасным.

Песок, глина, доломит засыпали во многих местах толстым слоем радиоактивные обломки и облегчили впоследствии работу строителям и исследователям.

Небольшая часть материалов все же могла попасть в шахту и облегчить образование лавы.

Потребовалось три года напряженной работы, чтобы собрать и осознать факты.

А сейчас на видеопленке следующий вертолет заходит над блоком и охрипший голос выкрикивает свои команды, и блок содрогается от падения груза.

УЧИТЕЛЯ

Я пишу эти строки 4 февраля 1994 г. Сегодня днем умер Анатолий Петрович Александров. Бывший директор нашего института и бывший президент Академии Наук бывшего СССР

Один из основных создателей атомного оружия, атомного флота и атомных станций. Он совсем немного не дожил до своего 91-летия.

Каждый человек воспринимается окружающими не однозначно, а люди такого масштаба тем более. У них много доброжелателей и поклонников, но и много врагов. Я, безусловно, причисляю себя к поклонникам.

Впервые мне пришлось достаточно долго говорить с ним в 1968 г. на защите своей кандидатской диссертации. Александров был председателем ученого совета, и мы разошлись во мнениях. Я в своем докладе рассказывал о нужности и актуальности работы, а председатель, выступивший после весьма положительных отзывов официальных оппонентов, сразу же заявил, что тема работы никому не нужна.

Пикантность ситуации заключалась в том, что эту тему буквально навязал нашей лаборатории его заместитель, который на защите не присутствовал. В лаборатории работу как практически невыполнимую поручили мне, скорее всего в педагогических целях. Промучившись годик, я неожиданно для всех придумал метод решения задачи. И вот теперь из речи академика стало понятно, что наверху, в дирекции, идет большая война “за” и “против” того, чтобы заниматься этой тематикой, и Александров однозначно против.

Дело оборачивалось крайне плохо. Помню, что лицо руководителя нашей лаборатории приобрело необычный светло-зеленый оттенок.

Времена, при которых развертывалось это действие, не располагали к публичным выступлениям против директора, президента и члена Центрального Комитета партии.

Мне оставалось только одно — защищаться самому, в конце концов, процедура и носит название “защита”, да и терять уже было нечего. И в заключительном слове я с храбростью обреченного сказал, что выполнил достаточно трудное задание, что уже работает не один прибор, использующий новый метод, и если у дирекции есть сомнения относительно нужности самой темы, следовало их разрешить до, а не после выполнения работы.

Александров все это выслушал и вдруг заулыбался. Черных шаров не было. Потом в нашем общении наступил длительный перерыв.

Я продолжал работать на втором этаже трехэтажного здания, носящего название “главное”. С этого здания начинался институт. В него, тогда еще не до конца достроенное, пришел в 1943 г. со своими немногочисленными сотрудниками И.В. Курчатов, чтобы развернуть работы по атомному оружию. Позднее на третьем этаже сделали кабинеты дирекции, где она и пребывает по сей день. Число кабинетов в здании неуклонно растет, и сейчас практически вытеснили лаборатории со второго и первого этажей. После смерти Курчатова в его кабинете стал работать Александров. Я здоровался с директором при почти ежедневных встречах на лестнице, этим и ограничивались разговоры в течение 20-ти лет.

В пятницу 25-го апреля 1986 г. в Москве был солнечный и прохладный день. После институтского семинара Александров пешком возвращался в главное здание, и я, подкараулив директора, стал по дороге рассказывать ему об идее новой установки, которая могла бы регистрировать нейтринное излучение ядерного реактора. Он шел медленно, слушал, как мне представлялось, с интересом, задавал вопросы и, наконец, попросил зайти к нему во вторник — через четыре дня, для подробного доклада уже с рисунками и чертежами. Ни он, ни тем более я не знали, что в этот момент недалеко от старинного городка Чернобыль, наполненного цветущими фруктовыми садами, от современного и престижного города энергетиков Припять на 4-ом блоке Чернобыльской атомной станции уже началась подготовка к эксперименту.

Было 2 часа дня 25-го апреля 1986 года.

Именно в этот момент девушка, диспетчер из Киева, позвонила на Чернобыльскую атомную станцию и потребовала (!) перестать снижать мощность 4-го реактора и отсрочить испытания. Вечная боязнь любого начальства, любого приказа — сработала. В результате испытания перенесли, а блок продолжал свою работу при пониженной мощности еще 9 часов.

Это был опасный режим. Начало нарастать “ксеноновое отравление” реактора, при котором управлять им становится трудно. Не будем вдаваться в технические детали, скажем только, что это был один из первых шагов к аварии.

После Чернобыльской катастрофы я видел Александрова и беседовал с ним очень часто. Об этом и о том, как я вижу его роль в ней, расскажу позже. А сейчас вспоминаю, что в конце мая с какими-то бумагами меня направили к нему в Академию наук. Ни людей в приемной, ни секретаря почему-то не было. Тихо отворил я дверь и заглянул в кабинет президента. Александров сидел прямо и смотрел перед собой. По каким-то неуловимым признакам я понял, что он не просто в задумчивости, не просто в заботах. Он в отчаянии. Войти я не решился.

Ему было тогда 83 года и почти одновременно с Чернобылем у него умерла жена. Думаю, что весна 1986 г. разделила его жизнь на две половины — триумфальную и безнадежную. Последняя длилась почти 8 лет. Посыпались бесконечные обвинения, чаще всего грубые и непрофессиональные. Он держался с глубоким достоинством, продолжал работать и помогал чем мог нам в Чернобыле.

Жизнь потихоньку и незаметно начала готовить меня к Чернобылю и, возможно, еще со школьной скамьи. Узнав, что я собираюсь стать физиком, и не просто физиком, а атомщиком (!), мои школьные учителя дополнительно занимались со мною после уроков (безо всякой платы, конечно). Я поступал и поступил в Московский инженерно-физический институт при очень большой конкуренции — шесть человек, окончивших школу с медалью, на одно место. Выбор этого института диктовался не столько будущей профессией специалиста по ядерной физике, ее я представлял весьма смутно, сколько его престижностью и тем, что знакомым девушкам очень нравились слова “секретность” и “радиоактивность”.

И дальше все складывалось удачно. Во-первых, у меня были очень хорошие учителя. Прекрасные ученые и интересные люди. Я учился у Беляева, Будкера, Гуревича… Бегал слушать лекции нобелевских лауреатов — Черенкова и Ландау. Последний представлялся нам почти Богом — он и похож был на библейского пророка. После окончания лекции мы тихой и восторженной толпой двигались за своим кумиром, и он иногда замечал нас и вступал в краткую беседу или задавал свои любимые вопросы. Однажды Ландау попросил нас дать определение счастья. Как физик понимает счастье? Никто из студентов над этим вопросом еще не задумывался. Ощущение счастья у двадцатилетнего человека не требовало глубокого философского обоснования.

Ландау сказал: “Счастье — это когда ты ставишь перед собой очень трудные, но разрешимые задачи”. Потом пояснил для непонятливых: “Если задача легкая, то ты не испытываешь удовольствия, решив ее. Если слишком трудная и не решается, развивается комплекс неполноценности”

Все были в восторге — еще бы, великий ученый заговорил с нами и высказал такие неординарные суждения. Что сказать по прошествии стольких лет? Философ я никудышный, но мне кажется, что решение трудных задач — это не всегда достаточно для счастья. Счастье — вещь индивидуальная, и сейчас я бываю счастлив, зная, что меня ждут, что я нужен любимым мною людям.

Придя в Институт Курчатова, я попал на обучение к Петру Ефимовичу Спиваку. Прекрасный экспериментатор, добрый и чрезвычайно порядочный человек, он любил пошуметь и напустить на себя строгость. Кроме того, он был удивительно подвижен. Уличив меня в ошибках и незнании, что случалось с удручающей частотой, Спивак начинал ругаться и одновременно чуть-чуть подпрыгивать. Часто при этом его левая рука показывала на потолок, а возможно, и на небо, а правая указывала на меня, подчеркивая тем самым мою отдаленность от высоких идеалов физики.

Он требовал неукоснительного выполнения многих и многих правил и даже почти законов экспериментальной физики. Записывать все и записывать аккуратно — даже то, что сейчас кажется неважным. Оканчивать опыт тем же измерением, с которого начал, чтобы убедиться, что ничего не изменилось и не сломалось, и т.д., и т.п. А главное, продумывать и рассчитывать эксперимент до мелочей, никогда не облучаться зря, но и не паниковать, если попадешь в поля радиации.

Однажды я набрался нахальства и спросил, у кого учился он сам. Спивак долго объяснял мне, что надо знать историю физики, и потом очень гордо сказал: “Я учился у академика Иоффе!” Я, не подумав, задал следующий вопрос. Спросил: “А Иоффе у кого учился?” Руководитель мой даже не стал прыгать, а просто прорычал: “У Рентгена, у того самого Рентгена!!!”

— “Тогда что Вы волнуетесь, Петр Ефимович? — пролепетал я,— Просто считайте, что на мне эта цепочка оборвалась”.

Знать бы мне тогда, как часто будем мы упоминать по делу и не по делу имя великого Рентгена. Что и во сне мне будут представляться разрушенные помещения и голос дозиметриста выкрикивающий: “Один рентген, пять, осторожнее! Сорок рентген! Дальше не идем!” (В условиях разрушенного блока никому, конечно, и в голову не могло придти говорить фразу полностью: “Мощность дозы сто рентген в час”. Времени для этого просто не было).

Во-вторых (для тех, кто не забыл, что было и во-первых), у меня были хорошие ученики. Вместе с друзьями мы организовали вечернюю школу, в которой занимались старшеклассники из обычных школ, те, кто был особенно способен к физике или математике или думал, что он особенно способен к этим наукам. Мои дорогие ученики, многие из которых стали кандидатами и докторами наук, тут же принялись в свою очередь обучать меня физике, при этом достаточно жестким способом. Они доставали всеми возможными путями трудные задачи и с удовольствием наблюдали за моими конвульсиями у доски при попытках их решить. В конце концов я стал довольно сносно и довольно быстро ориентироваться в вопросах общей физики. Это очень пригодилось. Особенно когда в темных развалинах 4-го блока требовалось принять быстрое решение, не имея под рукой ничего, кроме пластиковой одежды, фонаря и дозиметра.

Итак, я работал в Курчатовском институте и руководил маленькой группой сотрудников. Мы взбунтовались и ушли от прежнего начальника, стремясь сделать новый нейтринный детектор. Никакого отношения к проектированию, строительству или управлению реакторами мы не имели. И тут грянул Чернобыль.

А.А Боровой – Мой Чернобыль
Спасибо за материал Отблагодарить автора
Категория: Чернобыльская Зона Отчуждения | Просмотров: 15 | Добавил: Гадский-Папа | Теги: авария на ЧАЭС, Мой Чернобыль, ликвидация последствий, А.А Боровой | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
avatar
        
Всем привет
Авторизуйтесь или зарегистрируйтесь, чтобы не видеть рекламу и чтоб появилась возможность видеть ссылки.